
|
Тамара Алешина Рассказы
НАРИСОВАННЫЙ ГОРОД
В
тех местах, где она не была, она
особенно чувствовала, что живет.
Например, на этой Шилкинской улице с
монолитами домов в километр длиной. Не
знаешь, что и думать, глядя на этот
кошмар. Спасает вид моря за седьмым
подъездом. Хочется дожить до зимы,
прийти сюда, посмотреть. Вот куда
занесла ее, Нинку, судьба! Про которую
говорят, что она играет с закрытыми
глазами. А облака над морем – родные,
рязанские, пухлые, но «ветер дул, с
костей сдувая кожу и радуя прохладою
скелет», – как пел Высоцкий. Тридцать
градусов жары и сто процентов
влажности! Пережил август во
Владивостоке – орден на грудь.
Переживая этот ад в тридцать шестой раз,
Нинка шла с художественной выставки с
названиями-подназваниями: «Владивосток
– город нашенский... город-экстраверт...
что ни город, то норов» и т.д. Шла под
тучами, несла все свои годы, короткое
счастье, неудачи, жировые складки,
больное сердце, неисполнившиеся и уже
никогда... мечты. Когда вот так шатается
по городу, она – инопланетянка на на
Земле. Кривые улочки или широкие
проспекты – не важно. Все равно –
Колыма, Колыма, Колыма! Мусор,
разметанный ветром по кустам, огороды с
сухой ботвой, заборы из старых кроватей,
бараки – улица Тюменская. Ствол дерева,
завязанный ветром в морской узел. И
никакого телевизора не надо. Стоишь,
предположим, в трусах возле кровати в
одном из этих бараков и, как Муравьев-Амурский,
обозреваешь всю местную планету до
самой Японии. Облака на уровне твоих
глаз повторяют очертания сопок, а сопки
– рисунок волн моря. Спускаешься по
улице чуть ниже, собаки спрашивают друг
у друга: куда она, там одни помойки?
Шарик в репьях, у Дружка одной лапы нет
– тоже любит ходить там, где никто не
ходит, а это опасно! Но безумно красиво!
Для нее, художника, и какашки на фоне
моря выглядят таинственными
скульптурами. Своего
Владивостока она на выставке не
увидела. Жаль... или слава Богу? Значит,
никто, кроме нее... Глаза – это душа, ею
видишь. Девять
дней на плацкартной полке скорого
поезда Нинке снился белокаменный город
с лестницами к морю. И на каждой
ступеньке красивый моряк с кортиком у
ноги. Стоят и ждут ее, Нинку. И духовой
оркестр играет, и пахнут цветы, и как
смотрится синее платье с белым горохом
на фоне заката! Полный вагон молодых
лиц, все боялись прозевать море,
никогда никем не виданное. Ажиотаж
подогревал возвращающийся из отпуска
матрос, поющий под гитару: «О, море в
Гаграх, о, пальмы в Гаграх! Кто там бывал,
тот не забудет никогда...» И вот он рукой
показывает море, а все видят только
быстро темнеющую пустоту, словно поезд
идет в туманное и темное Ничто. Знаменитый
акварелист представил на выставке
дивный город с синим морем в просветах
между нарядными домами с колоннами и
вычурными крышами. Был и антипод «белого»
Владивостока – черный. Что-то в цвете
неба и моря возрождало проблески
памяти предков у местных художников о
пересылках каторжан на Сахалин, в
Магадан, на Колыму. Даже она, Нинка, что-то
почувствовала – то ли от запаха хлорки
в санпропускнике в тот давний вечер
прибытия, то ли уже в общежитии на 4-й
Строительной улице. Была августовская
духота, а в комнате – впритык восемь
кроватей, и кто-то уже плакал: Мама! А
кто-то уже пил водку, хохотал и валялся
на койке с парнем. Нинка же спокойно
уснула, с восторгом вспомнив
вертикальный трамвай с хитрым
названием «фуникулер». По-настоящему
черного Владивостока на выставке не
было. Так – проходные дворы «Миллионки»,
подворотни, сараи с досками на крышах,
шевелящийся мусор, дома, как карточные
домики, тайны сквозь щели туда-сюда,
черные ходы в какой-то иномир.
Художники знают, именно там проходит
граница миров и пространств, и времен,
там, а не на чистых, красивых проспектах.
Чудеса маскируются: водяные знаки,
сгущения тумана, похожие на буквы сучья
деревьев, неслышные крики
предостережений, резкий запах для
отпугивания или вдруг мелькнувшее
знание того, что будет в жизни. И душа
хочет верить, она неспособна к
холодному отрицанию, особенно у
художников, «кочевников пространств и
времен». Вдруг ненароком
поскользнешься, упадешь и станешь
пророком, или дыру пробьешь головой в
другое измерение. Бывает! Девочка-бурятка
из их общежития выходила замуж за
милиционера. Какое красивое длинное
белое платье было на ней! Нинке не
повезет надеть такое. Свадьбу
справляли в ресторане гостиницы «Золотой
Рог». Вдруг кто-то прибежал со свадьбы и,
плача, рассказал, что невеста,
незаметно выйдя из зала, выбросилась из
окна верхнего этажа, разбилась
насмерть. Они пошли смотреть узкий
колодец двора, облезлую изнанку
гостиницы, разбитое окно. Есть, есть в
этом проходном дворе дальневосточной
окраины России мрачные места. Как писал
Коля Матвеев, первый белый ребенок,
родившийся в Японии у фельдшера
русской миссии: «Обыватели
Владивостока... жили крайне бедно и
представляли собой всякий сброд...
беспробудное пьянство, разврат, кутежи...
бросаться в карточную игру, чтобы хоть
в ней избавиться от мертвящей скуки...
приедет человек непьющий, пройдет год-два
и, глядишь, он уже спился окончательно...
бесхарактерный ли русский человек, но с
Амура еще недавно только немногие
уезжали, не потеряв облика
человеческого». Бараки
на 4-ой Строительной были забиты
молодежью, приехавшей строить «второй
Сан-Франциско». Эти слова Хрущева
шустро материализовались в фуникулер,
морской вокзал, мост-шоссе к Проспекту
Столетия Владивостока, в тысячи домов-хрущевок.
Нинка неумело штукатурила здание
морвокзала, не догадываясь, что будет
провожать отсюда в море любимого,
красила окна в Дальрыбе – сюда будет
ходить за получкой мужа-моряка, белила
потолки в гостинке на улице Корнилова
– здесь они снимут на год жилье и их сын
сделает первые шаги. Какой-то философ
сравнил людей с ткачами, которые плетут
ковер, не видя узора. Видят узлы, связки,
лохмотья, непроходимые заросли ниток-путей,
но не видят, что с лица ковер прекрасен. С
утра тяжелая, грязная работа, зато
вечером все четыре барака предавались
разгулу со всей страстью отвязанной
молодежи. Первую получку они все
вбухали в белые туфли-шпильки по
барахольной цене и бегали в них пешком
на мыс Чуркина в сад «Италия» на танцы.
Чуркин, как все звали тот мыс-район, был
страшен, вечно пьян, матерился в
автобусах сиплыми голосами, пугал
жалкими и опасными лицами бичей,
спившимися женскими физиономиями.
Заброшенность, ухабы, канавы, завалы
камней, смытых с сопок
апокалипсическими тайфунами, и свежий
ветер, пахнущий жизнью и смертью. Шли
вдоль речки Объяснение, в ней через
тридцать с лишним лет утонет друг
Нинкиного сына, наверно, поэтому уже
тогда дорога казалась мрачной. Бывают
улицы, на которых – тоска, кто-то здесь
так мучился, что оставил радиацию тоски,
пронизавшую всю округу. И в бараках не
сиделось в атмосфере всеобщего
крушения любви, семьи, жизни. А природа
вообще не обратила внимания, что в ее
владениях вырос большой город, океан
без устали слал на эти берега туманы,
дожди, шквальные ветра, начисто
выдувавшие уютность с улиц и переулков.
И
вот после тайфуна, три дня рвавшего
город в клочья, Нинка с двумя подругами
пошла искать частную квартиру. С высоты,
шурша, опадали желтые флаги листьев.
Занесенные песком и корягами улицы
казались морским, обнажившимся дном,
море, сопки, тучи обступали их
гигантскими декорациями. Нинка
отмечала: это не родина, это дико и
красиво, это север, это угол, в который
она загнана. Осеннее море играло свою
музыку. Белые гребешки волн пробегали
по клавишам, а у самого берега ударяли
изо всех сил и вздымались вверх.
Каблуки шпилек пошли лохмотьями белой
кожи. В темноте все свернули в ущелье
между сопками и пошли, спотыкаясь, по
рельсам железной дороги. В частных
домах светились окна, скрипели шаги на
крыльце, пахло жареной картошкой и
дымом из труб. Хотелось любить эти чьи-то
кривые деревья, разбитые дорожки,серые
доски заборов. Даже полынь и трава
казались родственниками. Оставался
последний адрес на улице «Тупик
Босфора». Но там и в дом не пустили, из-за
двери сказали, что все места заняты. На
обратном пути под лай собак нарвали
холодных, ночных георгинов.Первая
владивостокская зима прошла в бараке с
ужасом в душе от одиночества посреди
перенаселенного мира. Спился и сгинул
Красавец, бывший летчик, в путину на
краболове ушла бывший врач Марина,
уведя с собой всю комнату, а бывшая
детдомовка Анка Майорова вышла замуж
за китобоя. Не зря он каждый день таскал
ей букеты-веники! А может, зря? Через год
Анка родила сына, отвезла его родителям
мужа и тоже сгинула. Нинка с подругами
еще долго влезала по утрам в стоящую у
стенки робу, белую от известки,
получала копейки, голодала и постигала
главную традицию русского народа: живи,
пока живется, из последних сил.
Владивосток оказался дорогим городом. Пришла
двадцатая Нинкина весна. Какое счастье
было знать, что она может всё и годится
для всего – слетать на Луну в корабле с
перегрузками, пробежать кросс в десять
километров, перепрыгнуть любой забор,
бегом носить носилки с раствором на
пятый этаж, танцевать до утра, залезть
на стрелу башенного крана и висеть вниз
головой, петь в мчащемся грузовике на
ветру. С конца марта она начинала
бродить. На задворках города пахло
пылью, морской солью, пожаром. За
огрызком забора, оборвавшегося на
сгнившей доске, сверкал грандиозный
пейзаж – море, сопки, небо, корабли. До
нее дошло, что море – тоже дорога,
уволилась со стройки и заявилась с
чемоданом к случайной знакомой Нонне,
на четырнадцать лет старше. Ее муж, он
только что пришел с промысла, убивали
каких-то ларг, очень обрадовался и тут
же принялся сватать Нинку своим
морским добытчикам-убийцам. Нонна
своего маленького, свирепого на вид, но
добрейшего мужа не любила, ухитрялась,
имея троих детей, изменять ему и в конце
концов – лет через десять – была
насмерть задавлена самосвалом на
площади Баляева. За рулем, говорили, был
ее любовник. Подобные истории
случаются в любом городе, но эти
шикарные квартиры, набитые добром на
деньги вечно отсутствующих мужей-моряков,
взамен личного счастья!.. Владивосток –
город одиноких женщин, – поняла Нинка. Море
или река притягивают человека, как
каплю воды. Большая часть
владивостокского народа жила на
плавбазах, китобойных флотилиях,
грузовых судах, пассажирских лайнерах,
танкерах, сейнерах, катерах и буксирах.
Скупой на жилплощадь город с
непререкаемостью постового
милиционера вытеснял бездомных со
своих улиц на деревянные просоленные
палубы. Без разбора – мальчиков и
девочек, приехавших за романтикой,
неустроенных баб и полуспившихся
мужиков, студентов-заочников и старух,
дорабатывающих до большой пенсии. Люди
– психологическая пыль по Бродскому –
оседала в городе Нигде, носилась с ним
по морям и океанам, имея дом, стол и горы
дальнего берега на горизонте,
освещенные закатным солнцем и мечтами. Однажды
начался шторм, юная, сильная Нинка
бежала по кренящейся палубе, торопясь
снять сохнущее белье, и тут палуба
провалилась, высоченная волна
взметнулась из-за борта и накрыла Нинку
с головой. Крещение было таким быстрым
и жестоким, словно это была не вода, а
деревянная доска, плаха, ударившая по
голове. Штурмана на капитанском
мостике смеялись. Штурман
Слава в свободное от вахт время писал
рассказы в стиле Ильфа и Петрова.
Женщине любовь нужна, как воздух, хлеб,
вода, а дух любви витает где хочет.
Нинка могла любить только реальных
людей, никаких богов, идей, вещей,
только реального мужчину. В мире тьмы и
тьмы ненашедших себя людей, играющих в
кого-то, убегающих от жизни, пьющих и
гулящих, Слава выглядел чистеньким
отличником с большим будущим. Как он
смеялся, когда камбузница Нинка
обозвала его в ссоре интеллектуалом со
средне-техническим образованием. И
повел ее знакомить со своей мамой. Это
была большая честь для девочки с
парохода. Интеллигентная седая мама
показывала ей семейный альбом и, достав
фото слащаво улыбающейся девицы в
старинной шляпе, спросила: «Как вам эта
прелесть?» «Не люблю таких», – скорчила
гримасу безмозглая Нинка. Через
двадцать с чем-то лет она увидела Славу
по телевизору – капитан-директора
огромного научного судна. Чуть не упала
в обморок: как худенький черный грач
мог превратиться в толстого, важного
старика, пухлой рукой, округлым
хозяйским жестом показывающего свой
шикарный корабль? Интересно,
а как прошел эволюцию: романтик –
прагматик – циник молодой биолог Юра
Безруков, который в один туманный день
на курильском острове Кунашир
показывал Нинке улицу Ленина островной
столицы Южно-Курильска? Улица состояла
из деревянных домов-сараев, заборов и
пыли, в которой перекатывались под
океанским ветром бутылки из-под
шампанского, другого спиртного в
магазинах не было. На обрыве улицы в
туманную даль океана возвышался киоск
Союзпечати, они с Юрой купили в нем за 30
копеек книжку фантастики Рэя Бредбери,
чудо из чудес в те времена. Где же, какой
же он теперь, этот длинный, робкий Юра? В
Америке или у нас бедствует без
шампанского? Помнит ли курильские
сопки – позвоночный хребет лежащего
острова-чудовища, никогда не
повторяющиеся облака, облака-верблюды
и птицы закатов, вуаль туманов, кожу
океана в складочку?.. Миша
спал под деревом, раскинув ноги в белых
штанах, рукой прикрыв глаза от солнца, а
Нинка в утреннем троллейбусе ехала на
работу. Значит, вчера, проводив ее, он не
пошел домой, а лег под дерево возле
строящегося дома на Партизанском
проспекте, где сам же и работал
мастером отделочных работ. Надо срочно
разбудить его! Фу, как бродяга, как бич
какой! «Не люблю, – поняла Нинка. – Нет,
вчера любила...» Они вместе обедали,
стоя, в кафетерии. Нинка в робе,
забрызганной краской всех цветов, и ее
начальник Миша, коротко стриженный, в
мощных очках, интеллектуал высшей
марки. На свиданиях до одурения
пересказывал последние номера «Иностранки»,
«Юности», «Нового мира». А Нинка в
первый раз провалилась в университет,
ДВГУ. «Начищу
зеркально ботинок, надену рубашку, как
мел. Давно не имел я блондинок, брюнеток
давно не имел», – пел Миша, отвлекая,
развлекая. «Только неразвитая личность,
– учил, – попадает в плен своих
переживаний. Неужели опять в
ложкомойки пойдешь на пароход?» «Дарвин
сказал, что сложный организм, попав в
простейшую среду, должен или погибнуть
или упроститься, – не отставала от него
Нинка. – Человек становится лучше,
когда единственной альтернативой
является гибель». «Ну да, – Миша
выпускал клуб дыма едкого «Беломора»,
– она заранее изготовила извещения о
своей смерти и время от времени
посылала их себе по почте!.. Искупнемся?»
– Миша снял очки и стал беззащитным.
Они прошли пешком километров двадцать
пять этой августовской ночью, смеясь,
куря, болтая и пританцовывая вдоль
побережья Амурского залива. Мудрый,
старый 23-летний Миша... Эта лунная ночь,
Нинка уверена, до сих пор ему снится. А
сейчас встречаются и идут гулять в
Интернет. А может, там свои лунные
дорожки и запах ночных цветов?.. Вдруг
оказалось, что Нинка уже не житель
Владивостока, контора, по которой она
прописана, – сахалинская, и на новую
работу ее не возьмут. Нинка испугалась.
Не было у нее никакого богатства, кроме
судьбы, а судьбой был этот город.
Помнила, как их поезд ехал по Уралу,
Сибири, мимо изб и бараков, зачуханных
станций и вдруг – Владивосток, как
капля на конце пера, синий горизонт на
все стороны света. «Наверх вы, товарищи,
все по местам!..» И холодок в сердце, и
волосы дыбом встают на голове. И какой
бы она ни оказалась здесь, ее судьба, «пощады
никто не желает» и «последний парад»
только тут! Денег,
конечно, не было, по Бог послал
объявление на столбе: «Требуется
кухонный рабочий в вагон-ресторан,
срочно, на одну поездку». Нинка не
увидела ни одного пейзажа из окна этого
скорого фирменного поезда, только горы
без конца чистящейся картошки, горы
грязной посуды, реки слез от чистки
лука. По возвращении очумелой Нинке
вручили большую сетку разнообразных
продуктов и кучу денег. Только страх
утерять все это помешал страстному
желанию наконец-то выспаться прямо
здесь, на запасных путях, среди пыльной
полыни. Следующим
этапом был полет на Сахалин. Выписалась
оттуда, а на обратный перелет денег не
хватило. Нахально пошла к капитану «пассажира»,
отплывающего во Владивосток,
разжалобила морского волка слезами на
своем еще детском лице, доплыла.
Наверное, объявления на столбах клеили
специально для нее, нашлась работа во
Владивостоке с пропиской и общежитием. В
пол-третьего ночи подали, наконец,
вагоны с зерном. Заспанные,
растрепанные бабы в ватных штанах,
телогрейках, платках, все серое от муки,
зевая и матерясь для бодрости, выползли
из теплой дежурки в черную зимнюю ночь.
Спотыкались о шпалы и рельсы, тащили
ломы отбивать задвижки вагонных
запоров, гулко откатывали огромные
двери. Зерно лежало смерзшейся горой до
потолка. Нинка залезла на гору с
электролопатой, включенная лопата
зашуршала по зерну, еле-еле удержишь ее
вертикально. Сразу стало жарко, зерно
поползло из вагона в склад. Сапоги
наполнились зерном, весили по пуду,
пришлось снять. В носках было легко, но
холодно. Марлевая повязка на лице была
вся мокрая от запаленного дыхания. Нике
было стыдно, что она работает медленнее
всех, никто не хотел работать с ней в
паре. Они-то работали шутя, сморкались
прямо в зерно, ломовые лошади, а не бабы.
После разгрузки все убежали в тепло,
кто спать, кто курить, а Нинка сидела,
смотрела на вереницы вагонов в белой
мгле, слушала лязги, скрежеты, свистки,
вскрики, вздохи. Стальные шлаги рельсов
вытянулись на тыщи километров и
высекли на остриях холодный свет. Разве
что с крыши элеватора, увидев полоску
замерзшего моря, можно было поверить,
что это тоже Владивосток. Накатывающие
на берег волны так и замерзли
ступеньками. До весны. Жизнь
в общежитии мельзавода тоже была
суровой: изба с одной жилой комнатой,
дымящей печкой, удобства во дворе. «Зимой
совершенно отрезан от внешнего мира...
разговоры, где этой ночью ходили тигры...
тигры съели всех собак», – это Коля
Матвеев о Владивостоке столетней
давности. Нинка видела тени этих тигров,
когда ночью по зимнему ветру бежала в
уборную, продуваемую насквозь. И вдруг
эту избушку-общежитие снесли, живите,
где хотите! Нинку приютила Люда, они по
очереди нянчили двухлетнюю дочку Люды,
работали в разные смены, муж ее был в
море. Однажды Нинка нажала кнопку
магнитофона, которые были еще
редкостью, пленка выдала чьи-то голоса,
смех, звук поцелуя и голос Люды: «Изменишь
мне там – зарублю топором». Топор так
не соединялся с доброй, молчаливой
Людой, что вдруг поверилось – убьет! То
синие сны стали сниться, то яхты с
разноцветными парусами, то увидит из
трамвая флаги облаков над морем – что
за праздник? То вдруг вечером туман,
чавкающие о берег волны, зовущие гудки
судов... Нинка
пришла в отдел кадров Дальневосточного
пароходства. Кадровичка, раскрыв ее
трудовую книжку, ахнула: «Да ты летун! Я
тридцать лет вот на этом стуле!.. –
Нинка молча хлопала ресницами, жалея
усидчивую кадровичку. – Придешь ровно
через год с характеристикой». «Там
где-нибудь, когда-нибудь, у склона гор,
на берегу реки, или за дребезжащею
телегой бредя привычно под косым
дождем, под низким, белым, бесконечным
небом. Иль много позже, много-много
дальше, не знаю что, не понимаю как, но
где-нибудь, когда-нибудь, наверно...»
Через год эта же кадровичка дала Нине
направление на пассажирский лайнер,
белый, как мечта трубочиста. Прийти
из темного океана и встать в толпу
судов, в воду, полную отражений.
Прожекторы на судне-грузовике
отражались столбами света, уходящими
вглубь, словно судно держалось на этих
столбах. Другой пароход дал две
светящиеся дорожки – белую и зеленую. К
ни добавилась красная, бурунами, линия
от проходящего катера. Домик у причала
отразился желтым окном, а огромная
плавбаза отражалась сотней дрожащих
дорожек света – вся, от киля до клотика.
И весь этот свет жил, переливался,
кончики его светящихся серпантиновых
лент обрывались, угасали в преисподней
моря, а на их месте тут же возникали
новые. И так всю ночь. Не до сна было,так
хотелось в город после пустыни океана,
которая зеркалом отражала пустыню
одиночества и неприкаянности. С трудом
выпросив отгул у кобеля в отутюженной
форме, заменившего старого
пассажирского помощника Захара, Нинка,
пугая будничных прохожих нарядным,
восторженным видом, взбегала по
Ленинской на главпочтамт. Немела от
изумления, если встречала кого-то с
судна, словно все, что существовало там,
было привинчено к судовым переборкам,
как морские часы-хронометр. В
малознакомой семье теплохода Захар со
своей любовницей кастеляншей казались
почти родными бабушкой и дедушкой,
матрос Вася – братишкой, капитан –
папой, невидным во всех смыслах,
маленьким, некрасивым, он и с мостика-то
спускался редко. Вообще этот огромный
туристский теплоход со своей как бы
праздничной жизнью стал школой «другого»
мира для неизбалованной, простой, как
три рубля, Нинки. Слишком легкая работа,
вкусная еда, слишком много людей,
музыки, впечатлений. Сахалин, Курилы,
Камчатка, Магадан, Бристоль, Токио,
Йокогама, наконец, Гонконг, и праздники
Нептуна, и северное сияние, и карнавал в
Японии, автобусная экскурсия по
Хиросиме. Однажды на закате от солнца,
уже присевшего на волны, протянулся к
Нинке прямой, как стрела, длиной в
тысячи километров, пронзительно
зеленый, светящийся изнутри луч. Потом
прочитала, что увидеть этот луч – мечта
всех мореплавателей, одно из чудес
света, сулящее счастье. Нинка
не хотела быть аморфной частицей,
ждущей манны небесной или того, что
силой и страстью захватит ее. Подлинный
взлет – это когда рвешь со своей средой,
прорываешься в другую. Как летящий
червяк – а ведь бабочка! Шутя,
неизвестно зачем, закончила
культпросветучилище, сдала
вступительные на пятерки в университет.
Вечный праздник на пароходе стал
казаться пиром во время чумы. Кругом
мелочный прагматизм, красавица Галка
спит с помполитом, чтобы получить визу,
старшая номерная, необразованная,
хитрая баба, собирает кружок
приближенных. По трансляции объявляют:
«Номерной второго класса зайти к
старпому!» Приходишь – там пьянка,
наливают. От спиртного Нинку тошнило,
ходила трезвая, как прокаженная. Часами
смотрела с верхней, самой ветренной
палубы на прекрасный, пронзительно
чистый земной шар. Большинству людей
природа неинтересна, как мать
начавшему пить и курить сыну. «Правда,
Вася?» Братишка-матрос стоял гордо,
только по плывущим глазам было видно,
что жутко пьян. Ходил свататься к
поварихе Лидочке, скоро свадьба. «А в
тринадцатом веке, Вася, водку считали
испарениями философского камня и пили
по каплям. А я вот нарисовала...» Нинка
впервые показывает плод проснувшегося
гена рисования от своего отца. «А я
думал, ты хуже...– Вася смотрит на Нинку
глазами первого парня на деревне. –
Валяй еще!» Когда-то Вася ухаживал за
ней, но на судне ей нет пары. А может, нет
и во всей Вселенной? Как холодно без
любви, как ненужно все, неинтересно,
зачем? В такие минуты сознание утекало
в паутину привычных представлений,
Нинка тащила себя оттуда за уши, как
щенка. Все же совсем не так, дура, ты
проиграешь себя до копейки, если не
вернешься на свою вершину, на тот
невидимый, но точный островок сознания.
На нем всегда горел – когда
ослепительно, когда еле-еле – свет
истинного положения всех вещей в мире. Но
броуновское движение молодости –
поиски лучшего гена для будущего
ребенка – неосознанно шло вовсю. Один
изображал душку-плейбоя, а Нинка видела
холодного, брутального профессионала-соблазнителя.
Сволочь бездушная, но до чего ж красив!
Другой завораживал речами: «Сначала
гладишь, потом тискаешь, потом душишь –
эволюция ласки... рай только на кладбище...
не надо преодолевать страх перед
пауком, нет страха – нет паука!» Нинка
записывала за ним и влюбилась, но он
оказался женатым. Мужчина не себе
принадлежит, а тому, кто готовит ему
ужин, гладит рубашки, кому он несет
зарплату. Новая любовь спасла от
отчаяния. Это был высокий, стройный
чеченец, танцевали с ним в музыкальном
салоне под оркестр, все смотрели.
Отбила красавица Галка. Еще мелькнул
представительный эстонец. Нинка не
стала с ним целоваться, он от удивления
сделал ей предложение, она отказала, он
опять удивился. Убежала с этюдником и
красками на верхнюю палубу, где в одном
из рейсов сидел и рисовал ночную
Йокогаму художник Шебеко, ни одной
линии, только точки, пятна, полосы –
здорово! «Будь одинок, сиди неподвижно
и жди, и мир разоблачит себя перед тобой»,
– вспоминала слова Кафки. Но не
сиделось, выпрашивала отгул, бродила. Прямо
от трапа шла граница двух миров – моря
и земли, истерзанная ветром и водой.
Туман пах сырой рыбой, набухал дождем.
Из трубы одноэтажного барака повалил
дым, и барак, словно пароход, отчалил от
улицы, поплыл в осеннем воздухе мимо
берегов, засыпанных желтой листвой.
Ветер сорвал косынку с головы тетки и
унес вниз. Она кинулась за ней, но
шальной ветер сам принес ей косынку в
руки. Вдруг – обрыв в море, брошенный
пароход внизу, канаты, цепи, морская
полусгнившая трава, кладбище ракушек,
рубашки чьей-то рукава. Где жизнь, там и
свалка. Вещи на свалке уже не вещи, а
символы. Бутылки всех мастей – где не
пьют, там истину не ищут... Развалины
машин, дверей, рам, целые дома на свалке.
Какая-то посуда с пылью, гнутые ложки и
вилки – ресторан для бомжей, которые
живут на окраине самой жизни, им ничего
не страшно, они то вроде уже на том
свете, то снова на этом. В бомжах и
пьяницах есть какая-то жуткая правда,
странно. Сколько ненужных людей,
ненужного ума, ненужных талантов!
Презерватив – ужас или мимолетный
восторг? Кусочки цветного стекла, кудри
металлической стружки, причудливые
вырезки материи, бархатные от ржавчины
железяки. Страна сокровищ!.. Свалка
везде – и в умах, и в душе – кумиры,
мечты, ненужная уже любовь, все было
съедено, и прошедшая любовь когда-то
обогревала пространство, оживляла
химерами безразличные миры. Дай
послушаю твое сердце, дай! Ты меня
доведешь до слез! Чувства – тонкая
материя, то растягивается, то сжимается,
то встает колом и рвется, рвется. Наш
мир – может быть, полная
противоположность другим мирам, где не
надо связывать обрывки веревки, чтоб
она снова была целой... Нинка брела по
рельсам железной дороги вдоль
побережья в объятии двух запахов –
моря и креозота от шпал. Паровозы и
пароходы перекликались, у паровозов –
дискант, у пароходов – густой бас.
Прибой накатывал, чаячий базар звучал,
собаки спаривались, было как в раю. Что
утром мусор, то вечером тайна, и
наоборот. «Все, что не тайна – вздор», –
Нинка согласна с Ахмадулиной. А вот еще:
«Приду домой, шурша плащом, стирая
дождь со щек. Таинственна ли жизнь еще?
Таинственна еще!» Он
действительно носил развевающийся
плащ и знал много стихов. И Нинка
наконец-то увидела город глазами
счастливого человека. Ее рука в ладони
любимого оттаивала от многолетнего
одиночества, а душа широко раскрыла
глаза. Цветущие деревья на фоне моря
были задником для глупого, прекрасного
счастья, весь город стал обетованной
землей, застроенной воздушными замками.
Даже в дождь он расцветал, словно серая
роза, – как говорил поэт Волошин о
Париже. И дождь был светлый – сквозь
цветущие черемуху и сирень. Один
из воздушных замков звался «Серая
лошадь», они пошли туда, в гости к дочке
кагэбэшника, слушать песни Высоцкого.
Ситуация, как у Мандельштама: «Где вы,
трое славных ребят из железных ворот
ГПУ? Чтобы Пушкина чудный товар не
пошел по рукам дармоедов, грамотеет в
шинелях с наганами племя пушкиноведов».
Нинка тайком плакала, поняв, что
Высоцкий послан Богом или природой на
все времена. Нинкин спутник был весел и
пьян, они тайком пробрались на лайнер.
Любовь поселилась к Нинке, как
отдельное существо, и преобразовало ее
угрюмую сущность. А ведь не зря сказал
Гете: «Милая, не спеши становиться моей
так быстро!» Говорят, мужчины не ценят
легких побед... Теплоход в очередной раз
уходил из Йокогамы. Нинка с подружкой
стояли на верхней палубе и словно
купались в сильном, теплом, нежном
ветре. «В последний раз, в последний раз!»
– Гремел песней динамик для танцующих
туристов. Птицы,
звери, собаки – хорошие звери, теплые.
Самые лучшие существа на свете – дети.
Глаза-глазки пытливые, не холодные, не
уставшие. Есть люди с открытым всегда,
хоть его не видно, третьим глазом. Это
Нинкин сынок. Дашь ему пустую бутылочку
– хохочет, счастливый. Когда ласкаешь
его, трогательно бодается лобиком. В
год и три месяца он сам ковылял в
спальню, ложился на родительскую
кровать, лежал и разглядывал обои и
картины, пел свои младенческие песни,
улыбался. Властелин мира! Его отец слал
радиограммы: «Через неделю буду дома»,
и они в предвкушении шли гулять к морю.
А ночью в окне светился призрак
старинного парусника, это была «Глория»,
вся в огнях, на тридцатом причале,
пришла с дружественным визитом.
Однажды сбылся чудной Нинкин сон о
дожде из рыбы. Они с малышом гуляли по
улице, и вдруг с крыши дома понесся по
ветру дождь из продолговатых этикеток
от кальмара. Только что искупанный
трехлетний малыш носился голым по
комнате кругами, заражая своим
восторгом. Или смешил соседей, торопясь
по лестнице домой и твердя: писять,
писять, писять! Иногда не успевал, и они
вместе хохотали. Нинка всегда теперь
чувствовала, что рядом дышит сынка, что
любовь – соль жизни, а дети – хлеб, что
ребенок – существо из тонкого мира, как
бабочки, цветы, музыка. Растить детей,
чтобы было к кому прижаться. Весь
асфальтовый, каменный город согревался
сандаликами сына. А время шло тихо, как
«тень от палочки по римским цифрам на
песке», но вдруг стало можно бродить с
ним по городу часами. Сын в кедах, с
деревянной саблей, она с этюдником.
Рисовалось белым и серым по черному,
голубому и желто-песочному, аскетичный
и благородный северный пейзаж. «Настоящий
колорист никогда не отделяет форму от
цвета» – ага, легко сказать! А сын шел
напролом и рвал паутинку между двумя
кустиками крапивы или стеснительно
смотрел на девочку, которая играла в
классики, начерченные тенями веток на
асфальте. «Ветер, уходи!» – Крикнул
однажды сын, ветер стих. «Ушел»,–
довольно вздохнул он. Однажды поплыли к
отцу на плавбазу на катере с плашкоутом.
Катер в тумане натыкался носом на
неожиданно появлявшиеся туши судов,
обходил их и снова, как слепой щенок
мать, искал плавбазу. Пароходы таяли и
рождались прямо на глазах, гудели на
все лады, дневными огнями отражались в
пахнущей нефтью воде. А отец спал после
вахты, обрадовался. У
них долго не было своего дома. То чужая
гостинка на Корнилова, возле кладбища,
то служебная возле парка на Минном,
потом пустила знакомая в один из
громоздких, выстроенных пленными
японцами домов на Луговой. Наконец,
своя квартира в старинном доме. За сто
лет он обзавелся мышами, голубями,
домовыми, над крышей вился дым из
вычурных труб. Это был даже не дом, а
зона в самом центре города. И
демонстрации под окнами, и салют над
крышей, и еще счастье... Жизнь, не
любящая баловать, спохватилась, дом
продали, их выселили в дом – ветровой
заслон на Эгершельде, где семья
развалилась. А
во сне Нинка – всегда в том, старинном,
любимом до слез доме. Столы накрываются,
тарелки звенят, музыка, шампанское в
черной бутылке отражает огни. Правда,
после того, как дому устроили капремонт,
сломали сказочные печные трубы на
крыше, в сны просочилась мерзкая явь:
полы провалены, стены шатаются, сверху
над стропилами то звезды, то тучи, но
Нинка всегда там молодая, порхает меж
гостей, и муж вот-вот придет с поцелуями
и подарками. Все ждут его, некоторые
выпархивают в туалет в окно, всего-то
третий этаж! А Нинка выносит ведро с
мусором по ступенькам в воздухе. Она и
во сне помнила разгадку босоножества,
пророчившую одиночество, поэтому
упорно искала обувь во всех
сновиденческих магазинах, лавках,
базарах, перемерила сотни туфель,
ботинок, тапочек, сапог, валенок и галош.
Запомнились средневековые
искореженные туфли с каблуками,
приделанными посредине подошвы. Каждая
пара обуви означает по соннику
близкого человека, что бы она делала с
таким монстром! Однажды в зимнем сне ее
бывший муж принес в подарок сапоги из
красной материи. Нинка затолкала в них
ноги и ужаснулась. А муж довольно
улыбался. Жизнь с ним постепенно
становилась – как те сапоги: и смешно, и
не греет, и стыдно перед людьми. Нинка
перестала в снах смотреть на ноги, но
началось другое – бесконечные
интерпретации любимого дома и
местности вокруг. Это был пир фантазии,
лишенной разума, и чудовищного в нем
было несть числа. Например, бежит
глубокой ночью по каменистой сопке, по
их улице Суханова, а из ям и пещер лезут
ободранные коты, и спешит она тоже к
коту. На долю мгновения прорывается из
яви, что это противоестественно, но миг
проходит, и она мчится к коту-мужу. И
толкователь снов не понадобился... Сын
без конца подбирал котят. Нинка в какой-то
прострации по два часа смотрела на
двухмесячную Нюшку, терпеливо
подклеивала разорванные ею обои,
расправляла затяжки на занавесках,
вытирала лужицы. Мурлыканье звучало
музыкой. Развод
перевел Нину из предсказуемой
реальности в призрачный мир книг,
театра, живописи, музыки. Жизнь ли это?
Всё жизнь, даже нежизнь. Не вставай, не
умывайся, спи днем, живи ночью. В этом
мире. если все делать правильно, то
жизни как бы не будет. И погода чтобы
пасмурная, тучи в три слоя, и скорей
туда, где ветер на полотне неба с
помощью облаков творит миры. На ее
картинах, как дома, стояли кувшины и
кастрюли, давали тень, река была из
листьев, мостовая из бутылок, бельевые
веревки дорог с прищепками столбов
тянулись к горизонту под небом из
разноцветных лоскутков. Хотелось идти
по этой нарисованной дороге, пока она
не приведет в другую жизнь. Мелькал сын,
высокий, нескладный, румяный, то со
свидания, то в институт, то с друзьями.
Нина посмотрит – руки-ноги на месте,
хорошо! Она
неслась по улице с группой ненасытных
человеческих детенышей, которых надо
было кормить духовной пищей чаще, чем
хлебом. Она заведовала школьной
библиотекой, эта группа была ее
разнокалиберным активом. Хулиганку-первоклассницу
Эльку можно было носить на ручках, с
умником Олегом пустили бы в ресторан. «Хочешь
кайфа, Олег, тогда беги на улицу, когда
все бегут домой, в тайфун, например». «В
пасмурный день жизнь самая настоящая».
«Для Москвы весь Владивосток –
спальный район!» «Я в уборную хочу». «Приглашаю
всех в кафе на рюмку чая»,– опять Олег.
Они бежали в картинную галерею через
парк, который, казалось, сейчас
заплачет, так в нем было сумрачно и тихо.
Только взволнованно, как старухи в
больничной палате, шептались желтые
листья. Ветер, словно пьяный дворник,
сметал кучи мусора то в одном месте, то
в другом. «Андрей, у тебя урок,
возвращайся!» «Назад только раки ходят».
/Как можно за лето из краснощекого
шестиклассника превратиться в
бледного, прыщавого, но красивого юнца?/
«Нина Филипповна, а правда, Достоевский,
как жук навозный, извините, конечно, в
душах копается? У меня голова от него
болит». «Он психолог, Андрей, открывает
самые темные, самые тайные уголки
человека. А от хороших книг у тебя и
должно было что-то заболеть. Осторожно,
Ира!» /Фофанова – сомнамбула!/ Машины,
как железные псы, рвались на переходах
с поводка. «Света, Наташа, держите Элю /близнецы
– опора Нины/. Андрей, я где-то читала,
что даже вечность у Достоевского была
не в образе непостижимого величия, а в
виде зауряднейшей каморки с паутиной
по углам... Бежимте скорей в эту каморку,
дождь!.. Да мы уже пришли. Вита! /дылда-пятиклассница
по прозвищу «странная женщина»/ Собери
портфели и рюкзачки в кучу. Перед тем,
как вы разбредетесь, я прочту вам слова
Гоголя: «Магия заключается в
употреблении всех красок так, чтобы
обнаружилась независимая от объекта
игра отражений, составляющая вершину
колорита, взаимопроникновение цветов,
которые переливаются в другие
отражения и носят столь тонкий,
мимолетный и духовный характер, что
здесь начинается переход в музыку». /Неужели
дослушали? Нет, только близнецы/. И
снова они мчались по осенней улице,
дети висели у нее по бокам, галдя и
смеясь, заглядывали ей в лицо, и она
смеялась вместе с ними, чтобы ни тени ее
взрослой жизни не коснулось их
праздничного мира. «Тёма, надень шапку».
«А что такое гризайль?» «А может, на
свете все разумное, но мы считаем
разумным лишь то, что вступает с нами в
контакт?» «Значит, Владивосток – это
сплошной гризайль, мир серых красок?» «Иди
сюда, Эля! А то я подойду!» «Ты что, она
же маленькая!» «А что такое сюр?» «Человек
– это тот, кто больше своего пола,
Андрей». «Значит, босиком и в шляпе –
это сюр?» «У жизни тьма фантазии и ни
грамма вкуса». «А что такое эклектика?»
«Значит, жизнь – это сплошная
эклектика?» «И мне конфетку!» «До
свидания!» «А я с вами, не хочу домой!» «В
сущности, никто не знает, в какую эпоху
он живет»,– сказала Анна Ахматова
голосом Нины, они с учителем рисования
отражались в стекле троллейбуса, и Нина
поразилась, какие все люди вечером
усталые, опустившиеся, безразличные. «Разве
мама любила такого, желто-серого,
полуседого и всезнающего, как змея?» –
спросил этот очередной умник, сам
похожий на бомжа. Неизвестно, откуда он
взялся, прибило ветром перестройки.
Директор Валентина Ивановна
радовалась, что есть кому преподавать
непрестижное черчение, даже комнатку в
школе дала за красивые его, но все же
плутовские глаза. Почувствовав в Нине
родственную странную душу, учитель
пригласил ее в гости к художникам. Было
непразднуемое уже седьмое ноября.
Пахло мусором и йодом там, где военный
кораблик «Маршал Геловани» отражался в
черных водах Золотого Рога. А рядом
полбухты занимал американский корабль,
плавучая свинцового цвета крепость без
окон и иллюминаторов, словно там,
внутри, были загоны для скота.
Владивосток смотрел на Тихий океан
тремя глазами – Белым домом краевой
власти, серой Мэрией и военным
Пентагоном с Корабельной набережной.
Нина с учителем пожалели по две тысячи (это
когда все были миллионерами), чтобы
перевалить сопку на автобусе, шли
пешком по бесчисленным интерьерам улиц,
анфиладам проходных дворов, неизвестно
куда ведущим. Однажды выйдешь из арки
выкрошенного временем кирпича и
очутишься, наконец, в своем мире, среди
Агасферов, блудных сынов, Марий
Магдалин. «Пришли, – сказал учитель и
оценивающе взглянул. Нине стало смешно.
«На тебе лица нет!» – вспомнились слова
подруги. «Щас будет!» – и ярко
накрасила губы. «Действительно!» –
удивилась та. «Женщина в стиле мадам»,
– учитель слегка разлохматил ей волосы. Деревянный
двухэтажный дом стоял в глубине сырого
двора с законсервированной осенью в
зеленых туфлях травы, багрово-желто
платье, с бурой копной волос на голове,
с золотыми ожерельями березовых
листьев на шее и руках. Только кое-где
торчащие черные ветки выдавали ее
старость, и больно было смотреть –
словно это она, Нина. «Я все могу, у меня
все получится» – вспомнила фразу-заклинание.
Что могу? Что получится? Не важно – все
могу и все получится! Конечно,
это оказалась богемная мастерская, где
отвязанные дяди и тети с помощью
бутылки выходили за рамки, меняли
сознание и вносили в пресную жизнь
деструктивную сумасшедшинку. «Полотно
написал он, отличить там я смог лошадь
от комиссара по количеству ног», – пел
длинноволосый мужик с серьгой в ухе. «У
писателей – Рабеко, у художников –
Шебеко, но не знают человеки ни Рабеки,
ни Шебеки...» Нина почувствовала, что
посреди этого беспечного мира повис
темный клок мира ее, и скорей выпила
полный бокал чего-то. «Эволюция – это и
сны, и биополе, и полтергейст, и НЛО. Чем
скорей человек начнет
взаимодействовать с этим, тем скорее
пойдет эволюция». «Мне, кроме
просветления, не надо ничего», –
душевным шепотом пел с кассеты
Гребенщиков. «Единственно правильный
путь – сидеть при свече в катакомбах!»
«Как надоели эти фуршеты, пельменей бы!»
– к Нине придвинулось грубо
накрашенное лицо единственной
знакомой здесь Светы. Говорили, ее сын
вернулся из армии то ли бандитом, то ли
наркоманом. «Если мальчику не давать
плакать, он вырастет злым и жестоким»,
– сказала ей совсем захмелевшая Нина. «Надену
калоши, болотом пойду в камыши, – пел
длинноволосый, – послушать, как воздух
колышет страницы души». И где он такие
песни берет? «Искусство – это то, что не
сбылось», – сказала Нина и
выскользнула в дверь. В коридоре желтый
пиджак танцевал с кем-то в шелковых
белых брюках – как волна от катера с
волной от прибоя. «Патриот – не
погромщик!» – донеслось напоследок. В
обществе природы было интереснее. Как
красиво и мощно качались деревья,
пронзительно зеленело небо, влажно
блестели лужи, страстно чавкала грязь.
Все менялось, перерождалось в секунду.
Бесформенная туча на глазах
вытягивалась в перья птицы, летящей
через весь небосклон. Болтовня Светы (значит,
они ушли вместе?) удивляла
непричастностью к этой красоте. Но
волосы Светины так трепыхались,
вставали нимбом, что тоже становились
частью красоты. Нина ползла и летела
одновременно. Вокруг был пейзаж ее
жизни, который надо было нарисовать
прежде, чем умереть. Закат, восход,
сопки, берег моря, дворцы, гаражи,
помойки, собаки, безденежье, мечты –
все образовывало непередаваемый
конгломерат жизни. Шла по проспекту
Красоты – улице Сибирцева. Заставили
угрюмые горы «мебелью» – домами,
зажгли сотни люстр-фонарей, заиграли
веселую музыку, вывесили флаги осенних
листьев – и нет Колымы! (У Владивостока,
не зря ж говорят, «широта крымская,
долгота колымская»). Есть чудесный
город на огромном полуострове, уютном,
как комната. Стол со свечкой 25-этажного
небоскреба – это мыс Чуркина. Кровать
– Эгершельд с низкой лампой заходящего
солнца. Посредине – стол Золотого Рога,
покрытый шелковой скатертью вечерней
штилевой воды, разбросаны по нему
аккуратные игрушки кораблей, а сквер у
Дома офицеров – старинная ваза с
ветками желтых листьев. Пейзаж
уменьшить и унести, освободив место для
новых очарований. И услышать смех
Люцифера, русалочий хохот, ангельское
лепетанье, хор богов и завывание духов,
как намек на невозможность воплотить
эту красоту ни в чем. Однажды,
после долгого диспута в 8 «б», мечтая об
отдыхе, застала дома сына с девушкой,
приодетой в ее, Нинин, халат. Девушка
была неправдоподобно красива и строга.
«Я на минутку, – улыбнулась им Нина, –
не ждите меня сегодня...» Села в
коммерческий микрик, такое поле шло от
нее, что машина ехала рывками. Надо было
отдавать сына его судьбе... У
подруги в гостях была ее младшая сестра,
выпивший муж куролесил. Сестра отняла у
него новую бутылку, проворно закрыла
его на балконе, но он выбил дверь.
Сестра успела добежать до кухни,
поскользнулась, упала, но успела
кокнуть бутылку и вылить ее в
умывальник. Ползком спряталась от
сестриного мужа под кухонным столом.
Нина загородила ее, муж, матерясь,
убежал, стеснялся Нину. И пошла
бездомная Нина к знакомой старухе,
школьной ветеранше. Между людьми
бывает больше несовместимости, чем
между птицей и рыбой. Но недавно Нина
видела, как голуби и воробьи голова к
голове клевали общую буханку хлеба. У
бабы Аллы болела голова, Нина сделала
ей массаж шеи. Болели ноги – Нина учила
«дышать ногой». Сообщила, что счастье
понижает давление. В благодарность
баба Алла притащила фотоальбом. Какой-то
корейский город Сейноси в 1948-ом,
пароходы с дымящими трубами, юная
Аллочка в шляпке с лентами, за ней –
белозубый, бесшабашный моряк, грудь в
медалях – оказалось, муж Коля, и не
видно, что через двадцать лет умрет от
белой горячки. Молодящаяся мать Аллы с
гитарой, подбоченясь, стоит у огромной
кадки с цветущей геранью, сама как
герань. Алла и Коля с двумя детьми,
четыре пары спокойных глаз. Один из
мальчиков сейчас и уже не впервые – в
тюрьме... Куда девалась эта зимняя
дорога, мать в щегольских туфельках,
Алла в белейшем пуховом платке, муж
Коля с простодушной улыбкой? Зачем
остался этот кусоек фотобумаги, если
того, что на нем, больше нет ни в каких
временах и пространствах? Укладываясь
на бабкин диванчик, Нина думала, что все
они – родственники по Адаму и Еве... Утром
в окне Тихая бухта тихо лежала в молоке
тумана. Как и тысячу лет назад, туманы
клубились во Владивостоке, точно в
преисподней. «Любите ваш район,
берегите его, будьте патриотом! –
Кричало радио. «Бухту Тихую, мыс
Чуркина, БАМ не предлагать», –
отвергали объявления о квартирах. Было
воскресенье, и Нина пешком прошла до
бараков на 4-ой Строительной,
пропитанных потом многих поколений
строителей города. Сердце сжалось. В
одном из бараков заметила китайцев-строителей. Площадь
Луговая, как всегда, валялась в грязи,
но была многолюдна и жизнеутверждающа.
Торговцы всех мастей, людские ручейки и
потоки, киоски, трамваи, автобусы, тесно,
щедро, шумно, пахуче. Русский народ
толпой валил с китайского базара, нес
наряды от китайских кутюрье. Как-то
отловили их недалеко от границы,
человек двадцать пять, сдали с рук на
руки китайским пограничникам, а те
обратно их вытолкнули и ворота закрыли,
как бы посылая их на полтора века назад
в фанзу одинокого китайца на реке
Седанке промышлять морскую капусту и
трепанга. Именно
от веселой Луговой, где ворье взрезает
сумки под песни из музыкальных киосков,
начинается Светланка, четкая
офицерская окантовка центра города.
Магазины, кафе-рестораны-столовые, кино,
театры, филармония, Дом офицеров с
танцплощадкой под развесистыми
вековыми деревьями, каток и стадион, и
флаги, и демонстрации-парады, и
сбивающий с ног рев пароходных гудков
навстречу вернувшейся китобойной
флотилии – Нининой жизни оказалось
достаточно, чтобы почти все это ушло в
сомнительное для нынешних детей
прошлое. Не говоря уже о грязно-сером
деревянном цирке шапито на главной
площади. А ведь юная Нинка еще успела
заглянуть в его светящиеся от огней
щели меж досок. Унесся ветром, как и
положено шапито. А куда делся крошечный
уютный павильончик «Горячее молоко»?
Нинка пила его с булочкой, глядя во все
глаза сквозь стекло его окон на
странный, неведомый ей еще город. А где
кафе «Лотос», любимое место молодежи 60-х?
Там же, где Толя Белов и Юра Фролов, с
которыми Нинка отплясывала твист и
шейк, выходя охладиться на набережную.
Улица ощущалась, как линия тока
высокого напряжения. Теперь только
машины фланируют с огромной скоростью,
иномарки иновремени. Нина
рисовала любимый город вдоль и поперек,
паслась на асфальте, жадно съедая виды
и видения. Вдруг поймала нюанс: идя по
Алеутской к вокзалу, неожиданно
обнаруживаешь, что ты уже на задворках,
на окраине. Вот только что, шаг назад,
была на шикарной улице возле Белого
дома и вдруг после этого шага – всё! Где-то
сразу после Дома художника. А на
Колхозной пахнет скошенной травой,
потом прочла у Коли Матвеева, что там
был Семеновский покос. А по военной
стороне Светланской, где Дом офицеров,
ходить не тянет, и не ходит там почти
никто. Может, потому, что в начале
местной истории гражданского человека
там могли убить. И уж явно что-то сырое,
отволглое есть возле музея Арсеньева, а
оказывается, там стояла черная баня. «А
я один на свете город знаю и ощупью его
везде найду», – опять Ахматова. И
тут Нина поймала взгляд мужчины,
похожего на автопортрет Ван Гога с
перевязанным ухом. «Привет!» – Сказал
Ван Гог, оказавшийся забытым учителем
рисования. «Истории!» – Поправил Ван
Гог. «Прости затурканную бабу, у меня
сын женится». «Какой смелый! В наше
время... И детей собирается заводить?» «А
как же! Кто-то сказал, что дом без детей
– это могила. А ты историю нашего
города как?.. Я вот увлеклась, время
свободное появилось. Например, про
первых женщин: «При полном отсутствии
женского элемента, их участь не была
здесь печальной», – это у Коли Матвеева».
«А
я Матвеева тоже Колей зову, так он живее».
«А первый младенец во Владивостоке был
девочкой, Надеждой. Владей Востоком,
Надежда!» «Да, Матвеева не хватает, я бы
к нему в гости ходил, водку бы пили... А
знаешь, почему у китайцев все дешево? Их
били еще первые русские, если дорого
продавали баранов, муку, вино, даже воду
пресную продавали, носили в ведрах на
коромыслах по домам». «А я, знаешь,
мечтаю написать портрет города, не
внешность, а нутро, то, что шестым
чувством ощущается... Ты где сейчас
обитаешь?» «В гостинке на Вилкова живу.
Представляешь, двести окон по фасаду, а
из каждого окна – веревка, и на ней
стирка сохнет, дикое зрелище, почище
театра. Прямо двенадцатиэтажное
лоскутное одеяло! И трепыхается еще!» «А
я нашла улицу – аккумулятор идей, там
такое в голову приходит!» «Таких мест
много, здесь свежая земля с сильной
энергетикой». «А еще мне хотелось бы
нарисовать нечто, картину или плакат,
возбуждающие творческую активность...
Повесишь на стену, взглянешь – и летишь!»
«Ну, это есть... любовь, алкоголь». «Кстати,
зачем ты пьешь, умный, красивый парень?»
«А ты моралистка. Алкоголь освобождает
сознание, и человек становится похож на
того, кто он есть на самом деле, как кто-то
сказал». «Почему же тогда все пьяные
так похожи друг на друга? Вино –
растворенный бес, батюшка по радио
сказал. И все становятся похожи на беса».
«Только внешне! «Каждый из нас
придумывает свою жизнь, свою женщину,
свою любовь и даже самого себя»...» «И я
хожу по улицам, соображаю о своей любви,
– продолжила Нина, – это Мариенгоф. Не
удивляйся, я же библиотекарь. А ты
любишь кого-нибудь? Люби!» «Есть,
товарищ генерал! О, я вспомнил еще
смешное объявление двадцатых годов: «Пришла
обратно коза, проданная нами.
Посьетская, дом один». Какие люди были,
а?» Я
что-то разрушила, думала Нина. Они уже
шли по длинной, чистой набережной.
Деревья, эти лучшие люди земли,
шелестом последних листьев сглаживали
неловкое молчание. В гризайле плавали
туши судов, торчали шеи портальных
кранов с желтым глазом наверху,
невидимая моторка скрежетала на волнах.
Сотня чаек с криком кружилась над
портом, и какой-то мрак присутствовал в
цвете Русского острова. Отражения
огней были похожи на сверкающие сверла,
бурящие темно-серую воду. «Хуже всего,
– сказала Нина, – что воображаемое и
действительное соотносятся не как гора
и камешек, а как, предположим, валенок и
банан». «Тебе надо уехать из
Владивостока, – ответил он, – тогда ты
его нарисуешь...» «Значит, не нарисую...
Ну, пока!» Будь
вода в Золотом Роге дистиллированной,
может, жизнь была бы лучше, но она
дьявольски грязна!.. Нина шла уже по
своей улице, город опять был в своем
вечном тумане, как в дыму звезд и
галактик. Оказывается, тень твоя, когда
идешь, тоже идет, но своим маршрутом.
Она вдруг лезет на стену, падает и
взлетает, удлиняется или делится на
части. «Ух ты! Мы выходим из бухты!
Впереди у нас океан», – донеслась песня
из машины. Жизнь
вяжет узелки, ткет свою материю, тебе не
увидеть лицевого узора. Ну и пусть! 1999
|