Тамара АЛЁШИНА

 

 

 

 

 

НЕСЕКРЕТНАЯ  ЖИЗНЬ

 

       Рассказы

 

 

 

 

 

              Владивосток 2004

       Издательство «Роза ветров»

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

ББК 84Р

К 25

 

Алёшина Т.Ф.  НЕСЕКРЕТНАЯ ЖИЗНЬ, рассказы.

Владивосток, Роза ветров, 2004. 120 с. ISBN 5-271-02677-6

 

 

Три года назад Тамара Алёшина дебютировала с книгой рассказов «Жизнь удалась!», изданной полупиратским способом (нищий везде сыщет, говорит Даль). Но именно за эту публикацию она была принята в Союз российских писателей. Несмотря на непрезентабельность издания, книжку ее трижды воровали с выставочного стенда СП РФ. Возможно, для того, чтобы читать...

«Несекретная жизнь» – вторая книга автора.

 

 

 

 

 

 

        

                                                            В  А  Л  Я

                                               

Прежде чем стать на всю мою жизнь памятником с бледным, как бумага, алебастровым лицом и нежной, грустной улыбкой, какой у живых не бывает, она еще с вечера 30 апреля отыскала в ящике комода мой выходной наряд и тщательно выгладила чугунным утюгом, раскалив его на примусе. Кукольное платьице из белого в красный горошек крепдешина я, могучая девка, ровно через двадцать лет еле-еле узнаю, когда приеду в отпуск с Дальнего Востока, и дряхлая наша мамка разрешит мне выбрать в ее заветном сундуке с огромным навесным замком что-нибудь...

Годящееся разве что на два носовых платка, тогда оно мне было как раз впору, и теперь странно представить существо в этом платьице с совершенно сегодняшними моими мозгами. Я знала, что только тело у меня детское, все остальное – взрослое, я только притворяюсь маленькой, моя сущность прячется под маской милого ребенка, а они не знают, значит, я обманываю всех и тысячу раз в день краснею до ушей.

Большой черный круг радио уже десятый раз играет «Утро красит нежным светом», я вся в мурашках от этой песни. «Холодок бежит за ворот, шум на улицах сильней», как будто прямо сейчас сочинили, и меня выносят на чьих-то плечах прямо в песню! Обычно носили Лизины женихи из Школы милиции, старшая моя сестра гордится, что работает там машинисткой, приносит мне бумагу рисовать и копирку переводить. Почему-то только лет через тридцать рассказала, как они тащили жребий из отцовской руки. Валя вытащила «учиться», Лиза – «работать». Казалось, Валю любят не только все люди, но и судьба. Красивая, сильная, спортивная, Лиза не нуждается в любви. Я вцеплялась в Лиску и орала на весь дом, если она надевала Валино платье или туфли, чувствовала, как младенец, истину, отделяла антимиры... Главное – никуда не попасть, ничего не присвоить, не сожрать, не затоптать, не изжить, не пресытиться – вот что молча излучала Валина улыбка.

Асфальт улиц был вымыт поливальными машинами до нежной сиреневости, солнечные лучи вплетались в волосы, благоухали неземным тополиные листочки, синий воздух можно было трогать руками. Кажется, я уже больше любила, чтобы праздник был «завтра», но зато сегодня с нами была Валя! «Ура, товарищи! – неслось с неба, от Бога, – ищи... ищи... ищи... Да здравствует советский народ! – од... од... од... Мая! ...ая ...ая!.. Звуки из репродукторов не совпадают на долю секунды, создавая чудесное страшное эхо. «Лискины милиционеры» сняли меня с плеч, и я робко прикоснулась к Валиной руке. А хохочущая Лиза в короткой белой юбочке, белой майке, белых тапочках с белыми носками, с белым цветочком в черных кудрях, взяв под руки кавалеров слева и справа, была увлечена прямо на черно-белую фотографию, над которой потом вздыхала полвека или больше.

Как здорово было идти по середине улицы, а не по тротуару сбоку, и никогда больше и нигде народ не был так наряден, весел и добр. Кто-то уже играл на гармошке, кто-то пьяный плясал, кто-то потихоньку оставлял у столбов флаги и транспаранты (так и будут стоять после праздника, забытые). И бумажные яблоневые ветки, и воздушные шары, мороженое течет по руке...Наверно, он ждал, когда Валя останется одна, сестренка-младенец не в счет. И вот подошел какой-то парень в военной форме, Валя и он просияли навстречу друг другу робкими улыбками и сказали что-то глазами. Меня как бы не стало. Репродукторы вдруг грянули не марш, а «Лейтенант молодой и красивый край родной на заре покидал...» Я чуть не описалась от восторга! Они пили вино из бумажных стаканчиков, и Валя боялась пролить, потому что смеялась. Он изъездил заморские страны, совершая свой дальний поход, переплыл все моря-океаны, видел пальмы и северный лед... Тысячи репродукторов несли эту песню, под которую она поцеловала его в краешек губ с левой стороны. Он оставил надолго невесту, на прощанье сказала она... Я отстала от них, а они и не заметили. Лейтенант, не забудь, уходя в дальний путь, по морям проплывая вперед, можно все потерять, и невесту, и мать, только помни, что Родина ждет... Я хотела зареветь, но вдруг вся похолодела от счастья. Мне больше ничего не было нужно, у меня все было! Любимая Валя за руку с парнем впереди, улица, засыпанная разноцветным праздничным мусором, народ посреди мостовой в обнимку поет, целуется, пляшет, флаги в небе трепещут, музыка... Я заплакала прямо на пирожное, пять слоев! Розовый, сливочно-белый, шоколадная прокладка, снова сливочный и бисквит внизу! Пропитанный ванильным сахаром. Я рыдала молча, опустив голову, давилась слезами, льющимися на розовый слой и, вечно голодная, никогда еще не евшая такого чуда, не выдержала и откусила кусок со слезами. Кажется, этот вкус жизни вошел в меня навсегда.

В каком-то деревянном доме меня, полуспящую, свалили, как куль, в угол пышной, с вышивками, кровати и забыли. Сон? Но почему же кажется, что не сон? Меня разбудила не гулянка, а песня из патефона. Дымок от папиросы взвивается и тает... неумолимо проходит счастье мимо, ко мне, я знаю, ты не вернешься никогда... дымок голубоватый, призрачный, как радость... дымком от папиросы, мечтою невозвратной  тает образ твой во мне... Я вскочила, как ошпаренная, выглянула из-за подушек. В сизой от дыма комнате танцевало несколько пар. И Валя... Он обнял ее, она выскользнула и просто вложила свою руку в его ладонь, так было легче смотреть в его удивительное, всегда серьезное, с нахмуренными светлыми глазами лицо. А Валя улыбалась, с такой улыбкой родиться на этот свет! А Там, Там? Звучит «Дымок от папиросы»:  Как это все далеко – любовь, весна и юность...

«Бойкий сам наскочит, на тихого Бог нанесет», – сказала наша бабка своей дочери Мане, со слезами варившей кисель из первых ягод Вале в тюрьму. «Лискины милиционеры» отвезли ее на «черном вороне», ей сидеть три месяца... И никто еще не знает, что из тюрьмы она – прямо в Моники, таинственную московскую больницу, где лечат от белокровия.

Я всю жизнь думаю, видели ли они с подружкой этот первый советский атомный гриб с крыльца сельской больнички где-то между Москвой и Рязанью, куда их послали работать после медучилища фельдшером и акушеркой? Что же они увидели такое, что оказалось страшнее тюрьмы за самовольный побег с рабочего места?

-        Судьба по следу шла за нами, как сумасшедший с бритвою в руке!

-        Лишить нашу Родину-мать родительских прав!

-        Смертоубийственная промышленность всегда самая передовая.

-        Клонировать Гитлера и Сталина и предать их суду!

Я как бы собрала митинг у моего памятника Вале, который полвека с лишним стоит в моей голове, раз уж больше негде.

-   Трепетная ткань сердца была лишь объектом для опытов.

-    Опять я не замечен с Мавзолея!                                                     

Поколения за поколениями – в землю, под песни «Ах, Самара-городок» и «Когда б имел златые горы».

-        Почему я должен умирать за Россию, пусть Россия умирает за меня!

-    Слишком долго причалить тщусь – голова устала от чувств, Гимнов, лавров, героев, гидр – голова устала от игр. Положите меж трав и хвой – голова устала от войн...

-    Плевать на жизнь! – Вмешалась 19-летняя шотландская принцесса Маргарита, умирая в своем 15 веке. – Я думаю о том, что, будучи красивой, можно быть очень несчастной...

-   Без меня не забывай меня, без меня не погаси в душе огня, – снова пели репродукторы, отставая друг от друга, создавая эхо уже в других мирах.

Лейтенант, молодой и красивый, стоял на похоронах в стороне, почему-то не подходил к нам, траурно одетым. Но ведь все узнал, пришел...

Наверно, Валя прожила свой последний год в любви, – радуюсь я, – писали друг другу письма, мечтали... Может, Тот Свет – это всего лишь неоткрытая страна, Америка, Атлантида, Шамбала... 

Валина подружка по белокровию прожила чуть дольше. Таня, кажется. Сохранилась фотография моего детского сада, где Таня-медработник сидит с нашей старшей группой, я прижалась к ней, как к частице Вали. Она очень полная, с опухшим старым лицом в свои двадцать пять – от лекарств, наверно.

Ничего от них – ни детей, ни внуков... Дымок голубоватый, дымок... ок... ок... ок...

 

2001

                                                /\              \/            /\

 

 

           

     И Г О Р Ь

         рассказ

 

Где ты, Игорь Рябченко? Вспоминаешь ли меня хоть иногда? Я-то тебя почти каждый день, сама не знаю почему. Чем старше становлюсь, тем чаще вспоминаю. Другие мужики, даже те, с которыми были долгие или серьезные отношения, уходят, растворяются во мраке, словно их и не было, а ты стоишь передо мной, сегодня, например, прямо с утра, после сна, откуда-то вдруг, из каких-то вневременных пространств, высокий, сильный, загорелый, с яркими голубыми глазами, которые только изредка, при каком-то повороте видны из-под козырька офицерской фуражки. А еще – умора! – он носил темно-зеленые брюки галифе! Заправлял их в черные сапоги. Почему? Не военный, мастер СМП, строительно-монтажного поезда, красавец с высшим образованием, почти аристократ в глазах большой бригады, тянущей железнодорожную «ветку на Галкино». Все приехали по комсомольской путевке, как называли в начале 60-х заурядную вербовку. Словом «вербованный» до сих пор можно оскорбить, причем не меньше половины населения Урала, Сибири и Дальнего Востока.

Я числилась «малолеткой» среди простодушного, в большинстве деревенского народа, радующегося ослепительно белым простыням в общежитии, красивым городским улицам и четкому концу работы в шесть вечера без никакой летней страды. А меня отпускали еще на час раньше, но я в свои семнадцать знала, что от чужих  привилегий скребет в сердце и не уходила, к тому же грузовик приходил за всеми сразу в наше чистое поле с щебеночной насыпью.

Самым страшным был бригадир дядя Вася, весь татуированный старик лет тридцати (сидел, наверно), со стальными зубами и стальными глазами, опасными, как нож. В него была влюблена моя некрасивая, необразованная, насквозь сельская подружка. Зато характер и имя ее были как музыка – Валя Ивлева. Рубахи дядя Вася носил серые, мятые, сморкался прямо на шпалы или на землю, в нарядах, которые он писал, спотыкаясь и царапая бумагу, он не дописывал слова и не ставил ни одного знака препинания. Но Валентина плакала по ночам и каждый день меняла косыночки. Это сильно продвинуло меня в понимании любви.

Каждый день в кузове трясущегося грузовика «жизнь зовет меня и кличет на неравный бой». Мокрое, зеленое, свежее всё под пасмурным небом с летящими тучами. Я живу только тогда, когда мир вокруг меня летит и я лечу! Вот что такое рай  – ощущение свободы, полета, силы, счастья. Зарю встречает поезд наш, летят тропинки светлые, мы взяли в путь один багаж – свои мечты, свои мечты, мечты заветные – пели мои одноклассники на вокзале, и я вошла в вагон такая новенькая, как только что выпущенный пятачок, вот уж было кино для полного вагона рабсилы! Жаль, что я тогда не умела смотреть на себя со стороны. Зато где-то внутри сидело: если человек хочет что-то понять в жизни, он должен жить на дорогах.

Наш ночной поезд мягко прогрохотал мимо вишневых и сиреневых садов, все дальше и дальше от детства с суровым, молчаливым, давно умершим отцом, ушедшей в церковь матерью, старшими сестрами, из-за которых у меня никогда не было новой одежды, только обноски. Я поняла, что мы бедны и необразованны, что мы в мире уборщиц и дворников. Меня ждала только работа и борьба за все. Я искала незанятое место – носилки, кирки, ломы, шпалы, я изработаю всю работу на земле, недаром же с детства меня мучает одна страсть – прыгнуть выше всех, бежать быстрее всех, станцевать красивей всех, быть самой смелой, быть круче всех! Я была тихая и несокрушимая, не металась, не сомневалась, не рассчитывала ни на кого, кроме себя. Конечно, понимала, что буду «неправильной женщиной». Пусть! Я хотела жить на всю катушку! Мои одноклассницы казались мне существами другого пола, хотя я бегала с ними на танцы и влюблялась без конца в каких-то сопливых ровесников. Но я не видела в них того, что мне не давало спокойно спать: «буйства молодости», как я потом прочла.

Скажи мне тогда, что моя жизнь будет хорошей, я б умерла от огорчения.

Вчера разгружали платформу с щебенкой, разносили ее на носилках вдоль пути, а сегодня адская работа с электроштопкой. Это тяжелый, как смертный грех, электрический дьявол весом в полсотни килограмм, забивающий щебенку под шпалы. Он трясется от смеха над моими жидкими руками, норовит вырваться из рук и отрезать ноги. Его ненавидят все, а я бось до холода в животе. Руки от долгой тряски наливаются каторжной усталостью. И вдруг кто-то выключает ток. Бабы бросают умерших дьяволов на шпалы и только тогда, разогнувшись, видят, что спаситель – дядя Вася. «Передохните», – скрипит он, улыбаясь железной улыбкой. Все поправляют платки, высыпают из обуви песок. Любка развалилась на полотне дороги, опершись локтем о рельс, как будто это валик дивана. Лежит, играет глазами, а я сижу еле живая, смотрю в песок, вдыхаю полынный запах осенней степи, смешанный с запахом креозота  от шпал. Запах горячий, тревожный, напоминает, что я вместе с другими строю железную дорогу, которой нет конца.

Игорь материализовался как-то незаметно, из этого тревожного запаха осенней степи, из разговоров о каких-то нарядах и расценках, из бабьих шуток и утренних летучек. Но больше всего – тогда, когда ждали паровоза. Вот и он. Начинает проверку работы, обрушиваясь на новый путь, рельсы плавно прогибаются и снова становятся на место. Игорь, красный и красивый, идет вслед, кричит что-то, машет рукой или стоит на подножке и медленно проезжает мимо всей бригады и лихо, как с коня, спрыгивает на ходу. А я такая уставшая, что мне этот красивый, с военной выправкой, четкой походкой Игорь – как кино: то ли есть, то ли мираж. Но какая-то невидимая струна, какой-то ток, напряжение заставляют смотреть и смотреть на него.

«Здравствуйте, дорогие мама и Лена! Спасибо за посылку! Мне очень пригодились и носки, и варежки, и платок, а больше всего спасибо за телогрейку!..»  Я не знаю, где они взяли ее, но я помню ее всю жизнь. Развернула и не знала – плакать или смеяться. Серая, с какой-то зеленцой, как ветхий забор, на локтях заплатки, кое-где заштопанная, снизу надставленная, без воротника – ее бы в музей, в рамку, как символ некой сермяжной жизни, но я ее надела. Меня похвалили (наверно, за смелость), и я порадовалась, по утрам уже была минусовая температура, но телогрейка лопнула при прыжке из кузова, из ее спины полезла вата. Пришлось снова идти на работу в куртке. Меня запихивали в середину, и мы снова мчались. Прятаться от ветра, сбивающего платок с головы, и в то же время жадно вбирать глазами все, что убегает назад, и то, что впереди, и сбоку, и сверху. Серое, хмурое, желтое, а еще зеленое, дымчатое вдалеке и черное, набухшее от дождей, вблизи – все перепутано, исхлестано ветром, все пахнет, дышит, все живое, любимое, родное. Зуб на зуб не попадает, ничего, на работа отогреемся.

Наконец-то из конторы появляются дядя Вася и Игорь. У мастера красное, обветренное лицо, волевой подбородок, ироничная усмешка губ, а глаза его никто не видел, они под низко надвинутой офицерской фуражкой. Смотреть на него страшно и хорошо. Он подходит к машине, вглядывается в сгрудившуюся кучу баб в кузове, ловит мой робкий взгляд и манит меня согнутым пальцем: «Пошли в кабину!»  «Иди, иди!» – орут бабы. Мне кажется, они поражены, очарованы Игорем не меньше меня. Бедные рабочие лошади сроду не видели от начальства ни ласки, ни человеческого отношения. И мне, одной из лошадей, стыдно, слишком большое счастье сидеть с Игорем в кабине всю такую долгую дорогу. Игорь, молодец, разговаривает с шофером, смеется, не глядит на меня, не замечает моих пылающих щек. Я согрелась, успокоилась и даже решилась на вопрос: «А что мы сегодня будем делать?» Вижу его обветренную кожу, волевой подбородок, крепкую шею над голубым воротником рубашки, чувствую запах табака и бензина. «То же, что и вчера!» – Отвечает Игорь и поворачивается ко мне. Ба! Да он без фуражки, черные волосы, а глаза голубые-преголубые! «Ездить любишь?» – Подмигивает голубой, окруженный морщинками глаз. Морщинки, конечно, не от старости, от солнца и ветра. «Конечно!»  «Ну, собирайся в командировку, на неделю... Мы закурим, можно?»  «Конечно, курите, курите!»

Чего у нас дома в детстве не было, так это самого духа мужского. Отец умер, когда мне было одиннадцать. Мужчины казались таинственными существами, которые есть лишь у немногих, особых. А нам не положено. Единственным мужчиной в доме был Николай-угодник на иконе. И лампадка под ним, в праздники мама ее зажигала, и лик святого за колышущимся дымом казался живым.

Я так счастлива, что могу сейчас умереть. Мы едем вместе, он и я. Мы общими глазами смотрим на пустые осенние поля, на черную грязь дороги, на холодное осеннее небо. Я хочу, чтоб этой дороге не было ни конца, ни края. Пусть идут ночи, утра, мы будем молча смотреть вперед, чувствовать дыхание друг друга, слушать, как уютно гудит мотор машины. Нет, это кибитка, это князь Игорь похитил половчанку, ей повезло: похитил любимый! Как трясет кибитку, как тепло нам посреди огромного холодного мира, какая у него напряженная грудь, он боится коснуться меня при очередном повороте дороги-судьбы.

Через сто лет я поняла, что Игорь не мог видеть семнадцатилетнюю, розовую до самых пяток малолетку с электроштопкой в руках, от которой мужики-то валились с ног. Командировка оказалась легкой работкой по уборке строительного мусора из новых подстанций. «Не бойтесь, девки, ток еще не подключен»,–  это шофер Гоша, увидев, что мы шарахнулись от моторов, кабелей, мотков проволоки. Вынесли мусор, вымыли окна и полы, съели все, что захватили.  «Игорь-то хииитрый, подгадал к бабьему лету, а то бы мы померзли тута», – и Валька Ивлева об Игоре!  «А как у тебя дела с дядей Васей?»  «Никаких делов, к нему жена приезжает, мне женатые не нравятся!»  «Пошли, девки, ночевать будете на вокзале, в красном уголке, там кучи газет, накроетесь телогрейками, ничё, молодые!»  Дверь не запиралась, окна были без занавесок, огни пролетающих поездов бесились на стенах и потолке. «Услышишь чё, толкни, я замуж хочу честной выйти!»  «А я какую-то железяку нашла, положу рядом». Утром железяка оказалась паровозным башмаком, а на Валькину честь охотников не нашлось.

Следующая ночевка была вообще экзотикой, Гоша привез нас к невиданному еще жилищу – юрте, где жили казахи-пастухи. Казашка готовила на примусе, золотая паутина лучей от керосиновой лампы освещала только круг посредине, в углах было черно, как в мешке. Нам дали по огромной кружке кумыса, и мы упали, сраженные сном. «Эх, видали б меня одноклассники!» – Мелькнуло...  «Нет, девки! – Кричал Гоша, крутя баранку. – Поспите вы у меня на белых простынях, заслужили». И привез нас в деревню на берегу Тобола. Мы вымылись из бочки и в мятых летних платьях предстали перед строгой матерью шофера. За столом, где мы вроде стеснялись, но незаметно подмели все: грибы, картошку, борщ, старуха допрашивала Гошу о его городской жизни, жене, детях. Мы молча хохотали, вспомнив его ухаживания. «А Игорек-то Василич как, что к нам не заезжает?» «Вторую нитку тянет на Галкино, спешит до морозов. Мать, укладывай девок, неделю не раздеваясь спали. А я пойду дровец нарублю».  «А Игорь Васильевич женат?» – Решилась я на вопрос. «Женат, приезжал с Людмилой, постарше его, но с образованием. А тебе зачем?»  «Просто...»  Я рванула от старухи. «Уборная за огородом!» – Крикнула старуха. За огородом переливалось всеми оттенками пламя заката, было пронзительно грустно и прекрасно, словно наступала последняя минута чего-то. И качалась, и пахла полынь на фоне светлой ленточки реки Тобол. И вяла сухая ботва на выкопанном картофельном поле. И все это были знаки прощания.

Зима наступила сразу, обрушилась на черный от дождей город и стала до весны со своим застывшим миром, башнями из дыма. Сдали ветку на Галкино, бригада теперь ремонтировала старые пути. Весь день на морозе, но от работы жарко. Наконец, Игорь командует отбой. Я шла, тяжело передвигая ноги в казенных валенках, которые мне были велики. Шла с привычными уже киркой и ломом на плече вместе со всеми насмешливыми бабами. И вдруг почувствовала, что кто-то, подойдя сзади. берет у меня кирку и лом, легко вскидывает себе на плечи и ни слова не говоря обгоняет меня... Идет на виду у всех, высокий, красивый, не боящийся насмешек, не боящийся ничего. Игорь. И бабы почему-то не смеются, даже Любка как-то странно и задумчиво смотрит в сторону. А я шла вся какая-то... Нет, не шла – летела? Наверно, про эти мгновения и говорят: летел! Как только я выжила в этом полете? На моих глазах, со мной, для меня... Мне было семнадцать, и плакатья не умела, не из-за чего было. Просто шла-летела на шаг позади Игоря и видела все как-то слишком четко, неестественно – дымы, розовые от заката, снег, паровозы, рельсы, городские дома невдалеке. Игорь с моими ломом и киркой на плечах. Уставшие бабы и я, легкая, пустая, в один миг превратившаяся по волшебству из рабочей лошади в летящую по небу не знаю кого.  «Расформировывает Игорь нашу бригаду, – говорит Любка грустно. – Не женское, говорит, дело. – И тут же хохочет. – Эх, прощай, денежная работенка!»

Разбежались кто куда, а я попала (кому нужна малолетка!) в бригаду разнорабочих, там все такие, после десятилетки, и вот уже таскаю носилки с мусором из подвала только что построенного дворца железнодорожников, рядом с вокзалом. Запах подсыхающей грязи и заветрившегося дерьма перегоняется сквозняками по всему необъятному подвалу, даже собаки сюда не забегают, а мы работаем изо дня в день, пропитываясь отвращением и отчаянием. Наконец, зачем-то начинаем засыпать чистый уже подвал свежими опилками. Ездим за ними на грузовике на лесопилку и кувыркаемся в них, как щенки. Опилки пахнут близким новогодьем, елками, лесом. В обед я хожу на вокзал, там покупаю пирожок с повидлом за пять копеек и газету «Советская культура» за две. Зима уже лютая, но мне почему-то всегда жарко, от рук идет пар, румянец на щеках. Однажды бегу себе на стройку в своей серенькой телогреечке и вдруг чувствую, чья-то крепкая рука ложится мне на плечо. Оборачиваюсь в сердитом недоумении и сталкиваюсь взглядом с небесным взором мудрых глаз под длинными заиндевелыми ресницами. «Ну как жизнь? – Голос у Игоря глуховатый, тихий, откуда-то изнутри. – Не устаешь теперь?»  «Хорошо», – шепчу я и замолкаю. А он все держит, держит, держит свою теплую руку на моем плече и смотрит, смотрит, смотрит мне в лицо. «Ну давай, работай. Счастливо...» – говорит, наконец, и улыбается своими неприспособленными для таких нежностей губами. И уходит быстрым шагом, не оглядываясь, туда, где свистят паровозы на стылых рельсах.

Больше никогда я не видела Игоря. На следующий год уехала из этого города. Была осень, зеленые огни семафоров отражались в мокром асфальте перрона. Рельсы светились червонной синевой, ничем не соединенные с черными в темноте шпалами, они переплетались, догоняли и обгоняли друг друга и сходились на горизонте парочками. Там же на горизонте и я должна была сойтись с чем-то и кем-то хорошим. Какой-то город будет последним, а в этом я навсегда семнадцатилетняя, там моя стройная, быстрая тень, улыбки, детские слезы, запах дыма, гари, смолы. Там Игорь. Большой, красивый, настоящий... Однажды смотрела американский фильм с Грегори Пеком и вздрогнула. Потому что они с Игорем были – близнецы.  Мужик – это состояние временное, даже в самом мужике. Игорь жил в подсознании как настоящий мужчина и как бы все время говорил: ты хорошая, ты достойна. Выходит, я прожила с ним всю жизнь? Откуда ты, Игорь, через тридцать восемь лет?! Почему? Не просто же так? Неосуществленная любовь... может, как раз она – самая вечная? Что случилось в твоей или моей жизни, что ты появился? Наверно, в моей опять ты нужен, чтобы взвалить на себя какой-то мой груз, спасти от ветра и холода, просто обнять и спросить: как жизнь? Не пойти ли, пока не поздно, к железной дороге передать тебе по сверкающим рельсам в твою далекую даль свой грустный привет...

 

            1999

 

                                                            =   =   =   =   =   =

 

         

А  Н  Н  А

 

А на остановке, на лавке, сидели две старухи. Одна – красавица в прошлом, с темным, пропитым лицом, на голове высоко держится косынка, под ней вязаная шапка (в июле!), юбка вся в дырах, ноги в толстых чулках и мужских ботинках, я знаю, они удобнее женской обуви. Вторая – вся такая же, но вдвое меньше и суше, как ребенок. Они курили и беседовали. Потом маленькая сказала: «Прощай, подруга, может, еще увидимся». Они прожили свои неудачи, любови, ненависти, счастливые и критические дни, поцелуи, букеты сирени и роз, вечеринки с шампанским, новые наряды, туфли на каблуках, сидения в кино рука в руке, слезы ревности, неожиданные встречи, письма, всё-всё. В общем, «бездна прошлого равнялась бесконечности будущего». Они надеются, что в будущем – Бог. В виде увеличенной человеческой фигуры. Разливает половником счастье за земные страдания. Вера во что-то облагораживает, а откровения жестоки...

Миша обмишулит, Егор объегорит, Катя обкатает, Боря поборет, Слава ославит, Дуня надует, Маня сманит, Костя накостыляет, Тома истомит. Но Надя обнадежит, Дарья подарит, Варя сварит, Люба полюбит и т. д. Чего только не приходит в пустую голову в переполненном людьми с русскими именами автобусе! Простой, бедный народ, безмашинный. С этим, наверно, жена не спит, мешает его сивушное дыхание. Старушка-дама. Как там – «Баронесса долго не могла уснуть». А про этих анекдот: «Как твой муж? – Да он все время поздно возвращается.  – И чем он это объясняет?  – Да лапшу мне на уши вешает, вешает.  – А ты?  – А я ему эту лапшу на рога наматываю, наматываю».  Эта трогательная, в шляпке, даже кошка у нее была девственницей. Детишки со взрослыми лицами, с ножичками – «семибатюшные дети»: «Мне жить в лом, где пашут за ништяк». А вот – чучелко, у меня подружка такая была, зеленую шапку простодушно надевала к красному пальто... Где она теперь, сейчас побежала бы к ней без задних ног! Развязный бомж заигрывает с двумя цветочками с помойки, смеются, даже завидно. «Я пасынок державы дикой, с разбитой мордой»    это Бродский. Как Там ему пишется? О! Типический образ! Пафосный старикашка, тщедушный, тщегрозный, тщеславный, скорей ему место уступить! А вот красавица, учись: культивируй глупость, глупые привлекательнее умных. Видишь, как смотрит на нее некий «перпетуум кобеле»? И вообще, женщина до тех пор женщина, пока она девчонка. И опять бомжи, эти скоты, эти паразиты, а в сущности несчастные люди. «Детство у меня было тяжелое. Я вообще-то до пяти лет считал, что меня зовут Заткнись». «Кочующей кошке без рода, без дома, по морю, по рельсам, по стройкам, по ямам, то юной, то зрелой, то старой и драной, пока неизвестно, где будет конец»    это я сочинила, увы! «Зашло над Лукоморьем солнце, бомжи доели суп с котом, на «мерседесе» дуб несется, златая цепь на дубе том» – а это не я, увы. «Если вы родились в России, тоска по иному бытию неизбежна», – опять Бродский. Кому очень надо, все Там встретятся!

Тут сильно выпивший старик сказал незнакомой бабке: «Девушка!».  Бабка улыбалась всю дорогу, потом, выходя, кивнула ему: «Счастливо доехать!» Бедные бабы!..

«Здесь остановки нет, а мне – пожалуйста, шофер автобуса – мой лучший друг!»  Остановите!  Из «нельзя» все время делать «можно» – вот суть русского, значит, и моя. Автобус с народом растаял вдали, а я поползла на горку в учреждение, которым заведует моя подруга. Догнала двух стариков, сгорбленных, обтрепанных, мужа и жену. Она: «Подожди, остановись, я кофту застегну». Как бы мне не слиться с ними в один цвет, ведь и они, и я идем к Анне с протянутой рукой...

В этой деловой конторе несколько бухгалтеров, шелестят бумагами, не отрывая глаз от компьютеров, носят Анне на подпись документы, берут-кладут деньги в сейф - из сейфа, у Анны не смолкает телефон – на полстола, с какими-то кнопками, клавишами, красивая трубка утопает в ее мощной загорелой руке, женственный голос всегда заинтересован и деловит, а с ревизорами, вечно сидящими в ее благотворительном учреждении, серьезен и простодушен. Маленькая, кругленькая, одновременно величественная, как прирожденный начальник, и мило-смешливая, как прирожденная кокетка, Анна радует и глаза, и душу всех, кто с ней сталкивается. Иногда я просто поражаюсь! Она показывает высший класс жизни – у нее все есть, и она все может! Даже музыка! Правда, не в конторе, а дома, кассеты с оперным Басковым, я бы задаром слушать не стала, но на вкус и цвет... Картины, правда, только мои, больше мне дарить нечего, она даже обижается, что мало... 

Вот и старички мои с лапками, протянутыми вверх ладонями, вот амбал без правой руки, вот мать с ребенком ДЦП, за ними крошечная женщина-игрушка, мечта каждого мужчины, ей-то чего надо? Вот... Боже! Кто ее спрашивает, хочет или не хочет она жить с таким лицом? Рыженькая, курносая, верхняя челюсть с двумя передними зубами выдвинута сантиметров на десять вперед, а нижней будто совсем нет, перешла в шею, не заметив. Она похожа на зайца из мульфильма, зайца лет сорока, над которым все хохочут. А жизнь разве мультфильм? Стоит чистая, выглаженная, наверно, вся ее жизнь чиста от всего – любви, секса, родов, беготни и суеты вокруг мужчины. Чиста от жизни. Еще один, на костылях, и потому у него на красивом, мужественном лице печать, как в магазине уцененных вещей, – низший сорт. А зря! Но мужики слабее женщин. «Никто не жалеет, все жалости просят...» К тому же несчастным быть легче, чем счастливым! Для счастья нужно пахать и пахать!

За мной встала дурочка в красной шляпе с колокольчиками, пенсионерка, до каких дикостей доходят одиноко живущие люди! И как ухитряется Анна смотреть на все это глазами близкого родственника?! Хотя ведь не свинорылые же спекулянты! Детский сад без возраста! Который верит, что кто-то сильнее их: Бог, звезды, власть, Анна... Жалких, государственных, сто раз считанных милостей часто не хватало, тогда Анна доставала свой собственный кошелек, вернее, бумажник, и огромной спокойной рукой, какой и должно быть руке дающей, доставала и дарила несмятые купюры. И не трешки – десятки, сотни! Сотни тысяч во времена миллионов, и снова сотни теперь. Как фокусник какой-нибудь! Где-то я прочитала, как царь вынул белый платок и сказал то ли солдатам, то ли жандармам, то ли чиновникам: «Чем больше слез вы утрете людям, тем лучше будет ваша служба». Я тоже протянула к Анне руки, не пустые, правда, с какими-то лозунгами-плакатами к очередному мероприятию, слава Богу, что они еще существуют! Эти кумачовые тряпки иногда протягиваются через всю мою квартиру, как бы обещая будущий пир жизни бедному художнику, хотя бы такой же красивый кусок мяса. Но как-то и мясо – только у Анны в гостях. По телевизору в «Моей семье» многие бизнесвумен мечтают о мужьях-няньках, прачках, поварах, а деньги она – сама, сама! А у Анны само собой так вышло, когда у мужа отнялись ноги, но руки золотые остались при нем, вернее, при ней. И мужику не обидно, все-таки на своих стирает, варит, кладет плитку в ванной, все блестит, вылизанное мужем-алкоголиком в перерывах между запоями. Старшая дочь перебесилась, слава Богу! Младшенькая, не будем пока... Две собаки бегают по огромной квартире друг за другом, одна породистая, за бешеные деньги, другая с помойки задаром. Дверь не запирается, все время приходят, уходят, снова приходят, приезжают, приползают, все с протянутыми руками, даже если рук совсем нет. Сильным нужны беспомощные, а женщине чувство своей полезности для кого-то всю жизнь заменяет чувство счастья. А после того, сказал кто-то, что российское правительство сделало с народом, оно обязано на нем жениться. Вместо этого, по словам еще какого-то умника, оно без конца озабочено тем, как у всех отнять, чтобы всем прибавить. Отнимает кто-то другой, Анна же создана природой для прибавки. «Давай напишу,– говорю ей: – Земляне! Усилием разума сдержим потребительские инстинкты!  Повесим над твоим столом». И тут такая, такая, ну не поворачивается язык сказать «старуха», дама семидесяти лет нарисовалась в кабинете. Мы сразу поняли, что эта старушка даст нам сто очков вперед! Полная, она была в брючном костюме, бесстрашно сознавая, что он подчеркивает живот, но породистые длинные ноги, крупные кольца темных волос, большие умные глаза... И осанка! Манера разговаривать. Какое-то прирожденное величие. У Анны не оказалось какой-то справки для нее по строгой форме, и я сказала, что завтра принесу ей... Подмигнула Анне. Записала адрес. «Зачем? – Удивилась Анна, когда красотка ушла. – Ты же сама день и ночь твердишь: как жить, как жить, хотя у тебя семь пядей во лбу, вот я пойду к ней и узнаю, а потом мы напишем учебник для начинающих старух. Бестселлер! Нам он скоро понадобится».

Этот секрет, простой-препростой на первый взгляд, сидел в комнате на диване и ждал ужина, худенький, веснушчатый, лет на 15-20 моложе Нонны, чем-то похожий на композитора Родиона Щедрина и так же, как тот на свою Майю, смотрящий на свою Нонну. Еще бы! Друг, подруги, песни под гитару, тренажерный зал, парная, массаж, походы в театр, на пляж, в гости – прожигание старости. И в домашнем трико, выцветшей майке с буквами, она – как скала, а он – как щепка в потоке воды вокруг этой несокрушимой твердыни. Нонну создала природа, как создала сирень, болото в лесу, тучу в небе, морской прибой, все в ней врожденное, значит, вечное. «Да мне уже сто лет никто не говорил, что у меня руки красивые». «А он сказал?» «Я скоро упаду посреди улицы и захриплю, как лошадь! Бабе без мужика смерть! Раз больше некого нянчить... Это не жизнь, а битва за жизнь! Устала, говорю, уходи! Не уходит... Не держи – и удержишь... Телос – структурированная вода, где бы достать? Прочитала – чудеса делает! Все боятся старости больше, чем смерти. Седею уже по второму разу. Проснешься пол-восьмого, а чайник с вечера, когда свет горел два часа, забыла спрятать под тулуп, теперь попить неледяного нечего, наденешь на себя сто штанов и кофт и будешь ждать рассвета, делая вид, что все нормально. Стекла окон заморожены даже изнутри комнаты, снизу. Вдруг вспомнишь, что в кране должна быть горячая вода, нальешь в пластмассовые бутылки, привяжешь к пояснице с двух сторон – это бодибилдинг, нагрузка для похудания, тяжело двигаться, но тепло сидеть... «Каждый прожитый день приближает нас к весне, уже 15 января, – это по радио. – Вдоль по улице метелица метет...» Значит, зима не только у нас!  «Моряки-тихоокеанцы отправились на военном корабле в Индийский океан». Российский флот возрождается! Хоть погреются! На градуснике в комнате плюс 12, спасибо, родные! Не плюс же 3, как в каком-то Новошахтинске. Мы закалимся, мы воспитаем себя, это только в Индии при плюс 15 утром были найдены умершие от переохлаждения. Мы не такие! В космосе вообще минус 273, но ведь кто-то же там живет, бери пример! А при свете хочется включить все лампочки и ходить смотреть на них. Это сколько энергии надо, чтобы обустроить Россию! Все дело в энергии, все дела. Наказание в России – пришел сварщик и отрезал трубы отопления. Россия – льдина, она не живет, а еле-еле выживает, а человек ли – русский? Полгода в постели с книгой под завывание метели за непрозрачным ледяным окном. Старость – усталость, больше не хочу ни в каких мирах, ни в каких богатствах, ни в каких счастьях, нигде ни в чем, душа истратила все стимулы, всё трын-трава, в молодости ищешь истину, а в старости иллюзии, жизнь кончается раньше, чем приходит смерть, а для новой жизни нужна новая молодость. Можно ли выползти из старой жизни в новую, как змея из своей кожи? Плачешь и вдруг начинаешь зевать, лови последние чувства, последние импульсы души, еще секунды – и всё! всё! всё! Андрюша, как рыбка? То-то же! Будешь кофе или «монастырку»? Половина моих нервных клеток уже не реагируют на него – те, что поумней. Или подурней?.. Одиночество, каждой собаке рад. А вчера мой телефон был кем-то занят, опять Андрюшины бабы... Одна звонила по ночам, я думала – антисемиты, поставила определитель номера, потом пошла с подругой по этому адресу, и милиционер с нами был. Как она увидела нас, поверишь, описалась! Не ожидала! Теперь еще кто-то звонит, бабы его любят! Представляешь, у него все друзья – женщины! Но от меня никуда, я на год к дочке уезжала, приехала, о нем не думаю, а он бежит ко мне! Не знаю, что делать, нет у меня уже сил на него! А он еще молодой... А я теперь лишь три часа в сутки молодая, и то не каждый день. Лежишь, умираешь, потом собираешь свои кости по частям, нарядишь их в красивые тряпки, посадишь в троллейбус. Шла однажды по жаре через новый мост, высокий, и кто-то кричал в животе, прямо метался от ужаса, но ведь там уже не было будущих зародышей, клеточек, а они кричали, нерожденные детские сады. Иногда с умилением смотрю на свои ноги, таскают такую нелегкую меня, передвигают в пространстве столько лет и пытаются выглядеть! Вдруг мысль: тело мое скоро уйдет навек, накупить ему обновок, белые брюки, пиджак модный, обувь, порадовать эту изношенную плоть, ведь Там не будет этих рук, плеч, волос, останется только невидимка бессмертная – душа, которой ничего не надо. Дурацкая мысль, я никогда еще не смотрела на свое тело отдельно. Пройтись бы в синем в белый горошек платье по вечерней летней набережной в Находке, молодой и красивой! Прощайте, так и не исполнившиеся видения, вы обещали сбыться, поэтому хотелось жить! А теперь мы идем искать счастья в другой мир».

-  Так что не «шерше ля фам», – сказала я Анне, – а «шерше лямур». Извини, французский не учила, то есть если видишь красивого и счастливого, то это не его заслуга, это мальчик с луком и стрелами случайно в него попал. Действительно, Бог есть любовь. Единственная энергия на свете – это половое влечение, хоть в 7, хоть в 77!     

-  У нас смотр на носу, срочно оформи и развесь выставку творчества инвалидов.

-  Она под гитару поет! Басом! «Может, завтра душу мою поведут в заснеженном платье и сотрут, как стирают слезу...»

-       И в жюри будешь сидеть.       -   Да я не умею, ты что! Жюри – это начальство, а я начальство всю жизнь, мягко сказать, недолюбливала.

-  Значит, и меня?..

-  Ты исключение!

-  Знаешь, она еще и работает! Говорит, если человек не ходит каждый день на работу, то он мертвец.

-  Твоя Нонна – максималистка!

-  Нет, мудрая черепаха Тортилла! Давай ее в гости позовем, посидим вместе вечерок.

-  Я ж после смотра в Австралию улетаю! Иди работай!

И я пошла, столкнувшись в дверях с черным, как уголь, лицом, на котором тускло, не освещая его, жили глаза, за ним – старушка. Сними она эти желтые от полвека кружева, была бы красивей и моложе, но она же помнит свидания в этих кружевах! Еще один – согбенный, кашляющий, на ногах боты, из-под брюк болтаются тесемки кальсон. Держись хоть ты, Нонна! А в троллейбусе вечером хорошо, много выпивших, веселых, дурачащихся. Баба и мужик лет сорока, он ее целует, а она его бьет по морде пучком черемши, он хохчет и снова целует. А у нашего подъезда остановилась свадьба, вся в белом невеста на девятом месяце, вот-вот родит, фотографировалась возле машины с лентами, смеялась так беззаботно и весело! Приятно смотреть на сильных женщин, Нонны не переводятся! А кто ж тогда вон там с утра до ночи  двустволками взглядов следит, здоровой ли жизнью живет народ? Это наше будущее? Содрогнись!

Раскрасневшийся Дениска бегал по залу с заправленными в брюки пустыми рукавчиками, я вывесила на выставку все его рисунки, сделанные кисточкой, зажатой во рту, так и будет теперь держаться за жизнь зубами, обходя трансформаторные будки за версту. Понимает все о его будущем только его молодая симпатичная мать, которая без конца сдерживает слезы, но все равно выглядит плачущей. Ходит тут со своими слезами, мешает проехать Василисе Прекрасной в длинном платье, путающемся в колесах инвалидной коляски, завидующей Царевне-Лебедь с палочкой и вообще почти всем, какие они инвалиды, едят-пьют в три горла, а ей и к столу не подъехать.

А может, этой симпатичной Василисе Прекрасной в другой стране бы пожить? Я где-то читала, как наша 60-летняя тетка в Германии купила велосипед и вся улица учила ее на нем ездить, поклонники появились! Потом научилась хорошо, но поклонники пропали. Люди любят тех, кому она нужны! И «без жалости людей выносить невозможно». А может, это игра такая – жить на инвалидной коляске, игра – жениться и разводиться, спать в самолете над Землей и спать в канаве под забором. Всё игра! Выключи звук у телевизора и посмотри на лица на экране, и поймешь: люди – прирожденные игроки! Возьмут что-то себе в голову и играют до посинения, или кончат одну игру, останутся живы и тут же начнут другую, жизнь им подбрасывает без конца, на небе чередуются знаки Зодиака. По Гераклиту, космос играет сам с собой, как ребенок, но безгорестно и безрадостно, как автомат. Но мы-то найдем, чем заполнить жизнь, чтоб не дуло из пустых углов космическим холодом, у нас ведь есть великая всем играм игра – любовь! И некоторым так везет, что и в 70 им есть с кем играть. Как-то на днях Нонна позвонила об «измене» своего Андрюши:

-  Как он мог! Мне надо поставить новый замок в двери, а он ушел на день рождения к сотруднице из своей конторы. Может, бросить его? Как я устала!.. 

Я чуть не подпрыгнула от восторга, что люди в 70 способны на такую наивность, ведь теперь ей нет толку быть угрюмой и несчастной, маша рукой миру. Чуть не рассказала ей байку: «У него было две жены, молодая выдергивала ему седые волосы, а старая – черные».

-  Ты что, – говорю, – береги его, другого не будет... –  Спохватываюсь и перехожу на «вы»: – Вам столько лет, а мужчины еще любуются вами!  

-  А мне, стыдно сказать, приснилась сегодня менструация, и я так радуюсь ей!

-  А какие мужчины вам вспоминаются?

-  С которыми танцевала или пела... Раньше ведь как танцевали! Жизнь прекрасна, несмотря ни на что!

-  Но вы ведь и на аэробику еще ходите!

-  Да, теперь уже дожила, можно следить по себе и по друзьям, кто как с ума сходит. До свиданья, голубушка, сейчас Андрюша явится, а у меня ничего не готово!

Такой напор голоса у Нонны, значит, борьба идет не на шутку, сцепились в рукопашную – она и смерть. А «цена жизни на таинственной бирже падает с каждым днем», и надо играть до конца, словно договорились. «Учись держаться ни на чем, как звезды»,– сказал кто-то, вообразивший, что он знает что-то про звезды...

Анна же открывала какие-то новые мастерские, пункты ремонта, цеха, новые рабочие места для редкостных, трудолюбивых инвалидов.

Меня попросила занести какие-то бумаги некой начальнице, без конца мелькающей на местном телеэкране. Перед ее кабинетом висело: «Говори тихо, проси мало, уходи быстро!» Хотелось уйти немедленно. Сама она оказалась проста, ненакрашена, вальяжна, уже за пятьдесят. Тут вошел немолодой, но шустрый, может, журналист, почему-то подумала я и, выходя от нее, неким затылочным глазом с ужасом увидела, как она ткнула в мужичка пальчиком и издала плотоядный  смешок. «Суха, мой друг, теория всегда, – сказала Анна, – но древо жизни вечно зеленеет».

Осенью контора Анны устраивает ярмарки, помогает своему контингенту продать выращенные овощи-фрукты. Хор бывших учительниц поет печальное: "Я люблю твою осень, Россия, обнаженную святость берез". 

- Родилась инвалидом, научилась вышивать, покупают, откладываю деньги на свои похороны, – даже похороны нужно – подешевле, кругом беззарплатица!

-  А я сегодня пошла платить за квартиру, вдверях почты, ужаснув всю очередь, упала навзничь, все коленки в крови.

-  У меня грыжа пищевода, когда приступ боли смертной проходит, вдруг такая любовь к жизни рождается!

-  Закат, огни на море, я помню, что это красиво, а почему – не помню...

-  От нее уже пахнет смертью, а она верит, что любима. Счастливая!

-  Дура, конечно. Не одна она такая, нас тьмы и тьмы.

-  А ты думаешь, лучше быть засушенной?

-  Привыкаешь!..

-  Купите свеколки, без нитратов! А огурчики? Сам солил. Под водочку!

-  Мне всего-то 85, я член секции ветеранов, помогаем, хороним...

-  Мы, пенсионеры, выброшенные на помойку.

-  Э, мало ли нас, никому не нужных!

-  Глупо обижаться на законы природы.

-  Гляди, мужик в одних кальсонах, без брюк, бедный!

-  Да тут дураков много, выпустили их, что ли, чтоб не кормить?             

Анна сидела за столиком администрации ярмарки, красивая, довольная. Даже я радовалась, бросая взгляды на свои кумачовые плакаты, колышущиеся под ветерком бабьего лета. Анна, правда, не улыбалась, для улыбки не хватало двух передних зубов, деньги, собранные на зубы, на днях выпросил, невольно конечно, больной нищий поэт, сказал, умрет и не увидит книжки своих стихов...

«Где-то на Дальнем Востоке офицеры, долгое время не получавшие зарплаты, развели в гарнизоне свиней для пропитания. А чтобы не перепутать их, на спинах свиней написали фамилию и звание хозяина». Я прочитала это Анне с обрывка газеты, она посмеялась с дыркой в зубах и укатила в другой конец площади, туда подъехала машина с завышенными ценами на помидоры.

Вот вчера была у Анны, встречали китайский Новый год. Анна с жуткой, деловой безрадостностью на лице сказала, что из удовольствий осталась только еда.

-  Да я вообще сегодня утром чуть не умерла от тоски, пока по радио не сказали, что настроение человек создает себе сам. Сам себе не поможешь, никто не поможет.

-  Нет-нет, девочки, все же эскалоп, беф, фрикассе, сациви, лобио, чанахи – это звучит как музыка. Кусочек буженины – словно лепесток розы в букете, свиная отбивная – любовное свидание, ананас, банан, кофе с мороженым – это запретные удовольствия – танцы в парке, гулянье до утра, поцелуи... А белые и розовые ракушки зефира, а торт, тающий во рту, а шампанское! Почти секс! «Мясо наелось мяса, мясо вином налилось и покатило к мясу в шляпе с большим пером».

-  Фу, противно!

-  Неужели? А вот: «Полфунта недоеденной клубники мой кот смахнул на твой чулок».

-  А я буду шить зеленую, как лес, юбку, новую из старой. Как в Америке новая религия – аскетизм.

-  То-то они нас завалили своим ношеным тряпьем!

-  Потому что в России из-за холодов воду заменили водкой. Вот и, как сказал кто-то, несет ее, мать Россию, как пьяного домой, зигзагами и кругами.

-  А нам бы разливанное море любви и счастья! Где?..

А вообще-то в доме холодновато. То ли от постоянно открывающихся люду дверей, то ли из-за отсутствия всяческих мелочей, офис, а не квартира, нигде ни одной нитки-катушки-тряпки, невымытой чашки, все блестит и холодно. Тепло лишь от самой Анны, даже если она ругается с кем-то по телефону, как начальник, которому не дают быть никем иным. 

-  Там, где друзья, холодно не бывает!

-  Да просто мы батареи отключили... не хватает средств на отопление... И вообще, у нас и так тепло.

-       Конечно, поэты от благодарности надышали!

-       Да, книжка уже выходит!

Другие поколения заполняли улицы, магазины, театры, дорожки в парке, песок пляжа, городской транспорт, квартиры. Он знал про них одно: что они другие и среди них нет любимых, дорогих, единственных. Совершенно не к кому обратиться...

-  Самое страшное – это долгая старость, бессмертие и вечная жизнь. Как наивны и счастливы те, кто этого не понимает... А я вдруг поняла, что давно не живу, а только смотрю на жизнь... Какая жуть! Пальцы-то как искривились!

-  От такой жизни должно было что-нибудь искривиться.

-  Носи при себе свои таблетки, а массаж пальцев делай по направлению к ногтям.

-  Я одной ногой в могиле, а вы у меня продленный полис требуете!

-  Что вы хотите – эпоха остервенения!

-  Говорят, к сорока годам человек либо сам себе доктор, либо дурак.

-  Умереть бы шикарно, лежать с улыбкой в чистой постели, излучать мудрость и покой... А не так, как вчера в аптеке!

-  А снарядов наделали столько, что они сами стали бродить по дворам, помойкам, вокзалам, валяются, пугают!

-  Смотри, бабы стали курить на ходу, как мужики! «Три девицы под окном закурили вечерком,ой курили,ой курили! Говорили о своем!» -  И пусть мне сто лет, но пока я жива, этот мир мой! Одуванчики, забор, туча в небе!..

-  У меня уже нет энергии любить негодяя десяток лет! – Позвонила Нонна. Кажется, у нее 72-я весна. Или 73-я. Человек должен быть живым до конца. – Андрей уехал в командировку и пропал!

«Командировка в весну!» – Чуть не ляпнула я, вспомнив его мягкий, быстрый взор, как у всех бабников. Она опередила меня с утешениями:

-  Никуда он не денется, я знаю, он без меня не может!

-  Ну да, вы же по натуре опекун, вам бы – целый детский сад таких Андрюш!

-  Спасибо, голубчик! А я проснулась в пять утра, на самом деле это черная, глухая ночь. Господи, говорю, прости, что радости жизни больше нет в моем организме, ни в одной клеточке, до сортира бы дойти! А в пять вчера ожила, одушествилась, восчувствовала, деревяшка изжитая! Я вот тут разбираю вещи, решила выбросить все ненужное, нашла красивое платье для тебя, голубчик...

-  А я вам хочу книгу подарить, вы читать любите...

-  А проснулась я потому, что муж приснился, Дим Димыч, вроде молчит, грустный, лицо серое, рот закрыт, а я слышу его слова – что моя жизнь ему не нравится... А я хочу ему сказать, что недавно окрестилась, теперь, мол, можно, а он пропал, растаял...

-  Скажи Нонне, чтоб за гуманитаркой пришла. – Анна стала озабоченной, скоро конференция, могут переизбрать, вчера по радио отвечала на вопросы радиослушателей, все вопросы от нее отскакивали, гладкость все же смущает... Анна-неваляшка!

Я вспомнила, что однажды видела мужа Нонны, он был известным человеком, она жила за ним, как за каменной стеной, он приучил ее к тому, что рядом должен быть мужчина-стена. А теперь? Когда твое прошлое кажется чужим – это тоже старость. Равнодушие поглотило ее. С удивлением выбрасывала какие-то книги, вырезки из газет, выкройки нарядов, письма, листки с адресами, телефонами. Что все это значило когда-то в жизни? Обещало счастье? Он не только сам ушел, но и взрослую дочь увел... «Мне странно, что я еще жив средь стольких могил и видений»... Старческое соглашательство, пережевывание прошлого. Питаться тем, чего давно нет, воздухом того, что когда-то было? Старость занимается археологией и палеонтологией, а смерть – начало нового этапа существования? Или прибудешь Туда, а Там написано: «Коля и Маша были здесь»?

Так она отчуждалась от земного, уже смотрела со стороны, была уже на полдороге... Но дома была другая Вселенная, где реально существовала и восторгала нигде больше не существующая Любовь, где не было никаких 72-х, а было лет 20, где не болели ни сердце, ни ноги, где цвела ее жизнь, во всех других пространствах и временах давно кончившаяся. Этот иномир был вплотную к обыденному миру, и она сновала туда-сюда, туда-сюда.

Парики висели возле зеркала, как и два года назад, добавилась модная широкополая черная шляпа и черные туфли на шпильках, героические, потому что Нонна поправилась. И уже успела загореть, красиво оттеняя черную комбинацию – единственную форму одежды для дома, в которой Нонна чувствовала себя женщиной. Ноги казались двумя смуглыми туловищами, руки – туловища потоньше, ничего не отвисало, не тряслось, кудри почти без седины.

-  А ты знаешь, какой он любовник! – Выдохнула с горящими глазами. И я поняла, что  все изменения за эти два года, по-видимому, в ее голове, мне стало стыдно, что муж слышит ее слова, все-таки прожил в этой квартире лет тридцать, хоть частица его духа витает здесь. – Вчера Андрюша позвонил по междугороднему, просто его командировку начальница продлила... Она меня терпеть не может, он у них там потенциальный жених... Я знала: разве он может уйти, он ведь уже кухню побелил, ванную покрасил, я ему зал ремонтировать приготовила, вон все шубы убрала, со шкафа белить будет, у меня же потолки четыре метра!

Короче, этот Андрюша своей мягкостью испортил Нонну. Как великанская обезьяна кормила Гулливера насильно из своих защечных мешков, так Нонна засунула-таки в меня (наверняка, и милого так кормит!) и нелюбимый мною борщ, и вредное мне из-за аллергии кислое варенье, естественно, к тому же напрашиваясь на комплимены повару. «Хочешь общаться – терпи!» – Прикрикнула я на себя, когда она диктовала мне текст «моей» подписи на даримой мной книге. Никогда не хотела дожить до 70-ти! Я и не думала, что ее Андрей так поразит меня, но поразил! Тогда он был довольно-таки молодым, живым подарком всем женщинам за пятьдесят к 8 Марта, теперь, спустя два года, от него остался только профиль, словно вырезанный из серой губки, и этому профилю было тоже 70. Он как-то беспомощно взглянул на меня, но этот миг, когда я заслонила Нонну в черной комбинации, прошел, я махнула им на прощанье и спустя несколько дней очутилась у Анны, диктующей кому-то по телефону какую-то инструкцию... Где ты видишь счастье? Где? Где? Только у закрывших глаза, то есть спящих или притворяющихся, что счастливы. Муравьи ползут по утрам на работу – это единственный смысл. И дети – это святое! Остальное – ловля из хаоса крошек удовольствия. И вот полный троллейбус разнообразных старух с одним вопросом на лице: Господи, где я, зачем я? И все «хрущевки» набиты ими, все лавки возле подъездов, все дешевые рынки и распродажи. Развесив складки разношенной плоти спереди и сзади, трясущееся желе тел, родинки, шишки, наросты, крючковатые неловкие руки и ноги с ослабшими мускулами, глазки, ушедшие в глубину черепа, брюзгливые рты, закосневший от предрассудков разум, жадность к еде, страх перед смертью. Главное население Земли – старухи, почему-то к мужчинам природа милостивее, долго не мучаются. И все плывут куда-то, даже лежа на койке. Думая, что уже приплыли.

-  Ее опыт нам не годится, – говорю я Анне. – Она, как настоящая женщина, обожествляет мужчину, а мы не настоящие и не обожествляем.

-  Слушай, мне стихи прислали: Упал костыль, потом другой. Как люди падали – навеки, навзничь. Я их, вздыхая, поднимала, мы снова шли втроем, вперед. Хотелось их – в окно! Долой! И полететь, и побежать, смеясь! Но я их снова поднимала, они вели меня к окну, и мы мечтали...

-  Девчонка написала?

-  Девчонка, сейчас посмотрю... 53 года.

-  Молодец! Таким учебники для старости не нужны! Вон к тебе... – Я увидела 14-летнего по виду дурачка с лицом старика, впавшего в детство.

-  Нет, это к Ольге Алекснадровне, он по средам ходит, узнал, что это приемный день, приходит названивать в Москву в Министерство соцобеспечения...

-  Ой, а зачем она ему деньги дает?

-  Ей стыдно перед Москвой... С деньгами он успокаивается...

Я нарисовала с фотографии умершую от нефрита почек взрослую дочь Нонны. Спросить бы у этой красавицы, как Там и что делать здесь. Мы пока живы, но это временно. Нонна сказала: портрет похож, но что-то не то... и вообще... нет, не могу смотреть... Я унесла портрет обратно, у меня много ненужной никому живописи. А так как жизнь любит собирать подобное до кучи, набрела в один уже декабрьский денек на маленький магазинчик в краеведческом музее, пыльный закуток. Там – шинели, шапки со звездами, погоны, пуговицы, монеты, значки, такие убогие вещи, прям хоть ложись и рыдай. Что несут продавать! С помойки, из сундуков, из углов каких-то. Не выдержала и купила картину за 50 рублей, последние отдала. Это было фото в рамке, выщербленной временем со всех сторон. С фото смотрела дама, такая «Мадам, уже падают листья» на фоне туманных облаков, птиц, узоров, образовавшихся гниением и распадом фотобумаги – непридуманное такое, слезы со смехом, кроткое вполне. А потом я увидела «Мать пришла просить помощи у сына» – вышитая гладью, размером с наволочку, картина... Кто-то ценит ауру ручного тепла – вязаные сумки, шитые тапочки, вышитые лебеди, вазы из проволоки со вставленными внутрь обрезанными пластмассовыми бутылками из-под воды.

-  Олегова бабка с ума сошла, – сказал мне сын, – побирается на улицах, позорит их.

-  А мне наш главный на работе пожаловался: у тещи невроз, есть совсем перестала, говорит, пенсия маленькая, объедаю вас... Хорошо, что твои бабушки не дожили!

Позвонила Анне, она болеет, давление 220, вызывали «скорую», а потом я пошла к ней в больницу. Как когда-то...

Анна большая и Анна-ангелочек умещались на одной койке, сливаясь в одно белое больничное с двумя сероглазыми лицами. Больница была детской, а палата – для умирающих. На другой кровати лежал пятилетний – ничего не просящее, никого не призывающее, без радости, без горя лицо, ни обиды на нем, никакой детской миловидности, потустороннее. Еще грудничок, отбракованный врачами из двух никудышных близнецов, матери сказали, что на двоих ни у них, ни у нее сил не хватит, и этот лежал без матери с ротиком, обведенным синей предсмертной тенью, даже не плакал. Как я пожалела, что в моей груди нет молока!

-  Как будто в меня воткнули нож и не вытащили, а я живу, – сказала Анна, ангелочек повернул к нам голову с умными глазами.

 Уходя, встретила в коридоре высокого юношу... Мечтал в детстве и потом, каким-нибудь способом, – ну мало ли, вдруг, бывает же! Почему бы и нет, жизнь же большая! – мечтал побывать в Японии. Почему-то именно там. И вот – конец, он умирает, в Японии не побывал, не сбылось. И не вырос еще совсем, 17 лет, белокровие. Побывает теперь на том свете, а не в Японии. Жаль... Помню, что со злости выбросила любовно приготовленные пельмени в мусорную урну возле больницы. «Счастье, – сказала Анна мечтательно, – это умереть раньше своих детей»...

Ей отмечали как бы двадцать, с фотокарточкой посреди стола, ангелочек улыбался нам, трезвый отец доставал из духовки фаршированную рыбу, выпили, не чокаясь. «Вот, выписала, как бы тост... “Не красота спасет мир, а мы вас будем считать красавцем, если вы нас спасете!” За спасателей!»

Жизнь продолжалась, несмотря ни на что. Я загорала в открытом окне. Жизнь – это солнце, музыка, любовь! Нонна спросила по телефону, как называется бабочка с большими синими крыльями: махаон?  Я поняла, что и у нее, хоть и  в 75, есть я, но весна и Андрюша где-то рядом. Странно, вместо смерти она влюбилась и стала умирать от любви. Видно, от какой-никакой, а от судьбы не уйти.

-  Время – мой палач! Что ни день, то новая морщинка! – Пожаловалась. – Да, время пашет на лице. «Тело в молодости – наряд, в старости – гроб, из которого рвешься», – как сказала Цветаева. Актриса Раневская сказанула еще хуже: «Ой, мне нужно переодеться в кофточку. Отвернитесь, чтоб вас не стошнило».

За ее, Нонны, напористым басом чувстовалось не «покой и воля», а истеричное выживание и полная непросветленность. Как в ее огромной темной квартире в сталинском доме, где в прихожей большое зеркало с изшившей себя амальгамой уже не отражает ничего живого, а только призраки тех, кто когда-то в него смотрелся. И дуло из всех углов. Старость – это чистый мазохизм. Вспомнилась картина художественной выставке: на носороге или бегемоте в три этажа сидят собаки, птицы, стрекозы... На ней никто не сидел...

-       Чтобы не деградировать, – изрек хирург Амосов, – нужны идеи и заботы. Поняла? Вот и весь учебник «Как жить в старости»! – Анна отмахнулась от меня рукой грузчика, разговаривала с кем-то по телефону, записывая что-то в блокнот. Был вечер, свет ярко, неэкономно горел в прихожей, на кухне и в комнатных люстрах, на столе – цветы, кофе, чай, печенье, мужнины пирожки. Анна в своей коляске, муж ее в новой майке, 83-летний интеллигентный отец, красивая дочь с очередным, но может, уже окончательным мужем, две подруги Анны и маленькая черная дворняжка, пережившая свою шикарную товарку доберманиху, – весь этот уютный, щедрый, добрый мир – я поняла! – был создан существом в инвалидной коляске. Каким-то высшим силам виднее, какому машинисту вести паровоз.

 

2001

                                                                 #       #       #

 

 

                                                                    Н О Р А

 

... Никакого реализма, хватит! Сермяжная правда жизни, долой! Жизнь – это импровизация! Сойдем с ума на невидимую во мраке дорогу необузданных чувств и фантазий. Накинем воздушное платье вместо суконного зимнего пальто, скинем кирзовые, еще советские, зимние же сапоги, вместо них – туфли-лодочки с нарочито квадратными носами, похожи на игрушечные гробики, правда? Нет-нет, долой чернуху во всех видах и смыслах! Поправим пластмассовый бриллиант на груди. Там, где течет Гольфстрим, все улыбаются, розы друг другу дарят, на яхтах катаются... – сочинилось само, когда читала молодого Эренбурга, в молодости написала ему письмо, от ответил... Это все равно что зимой вдруг вспомнить цветущую сирень – вечером, под теплым дождем. Скрипучее, несмазанное колесо ее жизни катилось по одной, только ему ведомой траектории. Глухо звякали расшатанные спицы, постанывали на поворотах, земля была мерзлая, бесснежная, скучно-серая февральская пустыня. Никто не давал денег. Усатый, краснолицый, полный чиновник по культуре был похож на мушкетера Портоса в старости, такого только за пивом посылать, в его мире не могло существовать шестилетки Васи с его рисунком «Ночь, только лошадка не спит», даже не улыбнулся, взглянув набухшими буркалами. Тогда она ушла, доконав его чьими-то стихами: «Плещут слезы, шевелят хвостами, трутся теплой головой, у меня на сердце под часами кто-то плавает... живой». Мысленно крикнула: от такого как ты и в следующей жизни не рожу! Будь хоть единственным мужиком на Земле!  – Любимый, где ты? – звала десятилетиями, никто не откликался. Бог не звался (не люблю начальников!). Вот он, этот дом, фирма СИМЭКС – красуется во весь фасад, раньше тут райком партии был, какие времена были! Группу «Поиск» тогда она создала, гремела на весь край, в Москву ездили, в Артек, выпустили первую в крае детскую газету, смотры, парады, грамоты! Фирма «Симэкс»... Неужели ни копейки не дадут? Я бы не пошла, но я пойду. Здесь меня еще Норой звали, не Норой Макаровной, не Макароновной, как дети придумали. Эх, к Брынцалову бы попасть, который брынцает своими миллионами! В скверах, заваленных грязным пористым снегом, бродили собаки, источенные солнцем сугробы стояли, как готические соборы из серого стекла, сапоги запачкались, платок выбился из пальто, нелепый на этой внезапной жаре песцовый воротник захотелось оторвать тут же. Вестибюль шикарный!  – Разве может быть Школа юного журналиста без своей видеокамеры? – скажет она им. Картина в вестибюле подписана художником, она его знает, ого сколько берет, но мои дети нарисоывали бы лучше! Итак, надо приосаниться, она же не для себя – для детей, а это святое! Сапоги обмахнула, пальтишко, платок скинула, роскошные волосы при ней, правда, считаются ли роскошными седые? Фигурка стройненькая, устремленная ввысь – дар природы, и только в дверях в главный кабинет раскрыла рот и начала свой артистически выверенный, щемящий, пафосный монолог, как захлопали двери, заиграла музыка, фирмач с извиненьями выкатился, потом ей, Норе, зачем-то дали белую, шикарно-огромную, лохматую гвоздику, заставили выпить что-то из рюмки и как-то ловко, незаметно выпроводили со словами: «Восьмого марта никаких дел, потом, потом, с праздником, до свиданья!»

Огромные, белые, редкие снежинки, как парашютный десант на фоне голых черных деревьев, не долетал до асфальта, словно становясь невидимым в полуметре от земли. Надо же, не заметила 8 марта! Говорят, Бог разделил человека на две половинки, и эти куски ищут друг друга всю жизнь, но почему-то женских половинок во много раз больше! «Сквозь сентябрьский денек – у него сундук, у нее мешок – по паркету парижских луж ковыляют жена и муж...» – выскочили вдруг когда-то застрявшие стихи. Значит, так! она знает место, где собираются в праздники журналисты, и пропуск у нее есть! вызвать Катю!..  – Куда ты, тетка?  – Мне позвонить, я только что у вас была, вот. Гвоздику преподнесли, один звонок!..

– Я знаю, где это, через пятнадцать минут буду. Да, Катя все знает! Вот она, красавица моя, кнопка железная! Коротенькое, по-модному мощное пальто с огромными пуговицами, с поясом, как футляр, высоченные замшевые сапоги, незаметно переходящие в черные колготки, бледно-сиреневые шарф и перчатки, мальчишеская светлая головка, сумка через плечо, там диктофон, без него она никуда! Ребенком приносила стишки, конкретные, как научные трактаты. Нора ей: – В каждом художественном творении должна быть тайна...  Она:  – Всё ересь, кроме таблицы умножения! – вычитала где-то. 14-летние – все сплошь маленькие женщины, то ли детство стало таким непривлекательным? Но детскую газету, которую Нора с трудом прибила в Наробразе, полюбила, научилась компьютерной верстке, стояли вместе на улице, продавали, развешивали в школах... И вот уже на первом курсе журналистики! Энергия – это и есть красота на самом деле.

Тусовка, фуршет, кофе-брейк, как оно там... слава Богу, пропустили по одному удостоверению, вахтер – мужик, а Катя юна (с каким придыханием мужики говорят: Молодая!). Разделись, опять поправила пластмассовый бриллиант на груди нулевого размера, волосы (вороново крыло с синим отливом – когда-то)...  – Володя, Вова! Боже, какой потрепанный! Куда делся Чистый мальчик с огромными ресницами на смуглом лице? Делал карьеру, а друг его, тоже Вова, редкий умница (!) пил, к сорока потрепаны одинаково, один от хорошей жизни, другой от плохой, сплошные пороки, печать с девизом: ужраться жизнью! Хорошо, хоть пиджак не малиновый, высшее гуманитарное образование все же!  – Володя, вот Катя... коллега... очень талантливая...  Они медленно уходили, забыв ее, улыбаясь, что-то говоря друг другу. «Хорошие девочки попадут в рай, а плохие проникнут всюду», - мелькнуло, она догнала их, гремела музыка, крикнула:  – В субботу, как всегда, во Дворце пионеров! Не забывай!..

«Обещайте, поклянитесь, далекие и близкие, пишущие на бумаге чернилами, взором на облаках, красками на холсте, поклянитесь никогда не изменять, не клеветать на раз созданное, прекрасное лицо вашей мечты, будь то дружба, вера в людей или ваша песня». Смотри-ка! Выставка детского творчества. Ах, да, Горяева организовала, «враждебная группировка» – это не Нора, это они, дети, так выражаются. За то, что Нора пошла в прокуратуру, подала в суд. Так ведь во Дворце пионероов какие-то сектанты молитвы поют, арендовали для встреч со своим богом малый зал, а ее талантливые дети вынуждены по 250 рэ платить, чтобы стихотворение прочитать на книжной ярмарке в Культурном центре, это же наши дети, откуда у них деньги? Это наше детство прошло, как в раю. Плохая была эпоха – скажут. Если будет кому! Народишко шарахнули по башке, всё отняли, волосы дыбом, деньги пропали, холод, темень, побрели без дома, легли под теплотрассы, СПИД, наркотики, продать нечего и некому. Вы, говорят, реликт советской власти, мамонт! Да, сужусь с новой волчьей жизнью за старую. Увы мне, увы! «Так устроено сердце мое, и не я мое сердце устроил...» Да вы, да вас, да ваших детей... довели... детские стихи все – как броситься с края земного шара...

– Спокойно, Нора, спокойно, человек должен излучать оптимизм, это его святая обязанность. Легкомыслие – это, в сущности, и есть счастье. Вот видишь, какая-то девчонка нарисовала «Дворик на Беговой», здорово! «Я, как земля, скриплю, мечтая вернуться к состоянью Рая, где люди, звери, птицы, гады другу другу, помню, были рады...» И пока будешь искать свой вариант жизни, этот дворик-рай будет кормить тебя надеждой. А эта двенадцатилетняя уже поняла, что женского рая без ребенка не бывает, нарисовала мать, крошечными нежнейшими пальчиками держащую ребенка, тоже нежного, как вздох, и лицо у нее нежное, отрешенное от грубого мира. Надо привести на эту выставку моих юных поэтов, они пока еще слышат меня, я их не давлю, говорю каждому «Ты растешь!», пусть летают, пока летается, но истинный поэт среди них только Тёма, Артем. «Игрушки, у которых лапы чисты, опилки в сердце горячи!» В четверг с утра пойду за приказом о помещении.

Видела ли себя Нора со стороны, когда блуждала по рынку купить что-нибудь поесть? Уставшая, изношенная, окаменевшая, опростившаяся. Где вороново крыло? Седые космы из-под косынки...

– Тетя, дайте на хлеб! – двое шести-семилеток, розовощекогрязные, драные, но бодрые. Нора купила две буханки, себе и им. И только один ангелочек раскрыл пот откусить уголок буханки, другой вырвал ее со словами: «Не кусай, продадим!» И тут Нора увидела... Он стоял среди грязных луж, в которых отражалось рваное весеннее небо, худой, длинный, с черно-желтым вздувшимся лицом, ничего не видел, не слышал и не просил, он еще не ушел, но его уже не было, ему хватило пятнадцати лет, ну не больше шестнадцати. Если у ребенка такое лицо, то может, она уже незаметно перешла в иной мир?.. Неужели и эти семилетние ящерицы станут такими... подлежащее, сказуемое – зачем учили-то? Где его мать, зачем рожала-то? Теперь не забыть...

...Они не пришли, а она так ждала! Бойкий Толик из многодетной семьи, ботинки без шнурков, глаза веселые... тонконогие, грациозные болтушки-сестры Надя и Вера... косолапая и плохо говорящая Галочка с освещающими все вокруг глазами на смуглом личике. Леша, не ребенок, а отец какой-то, принес шнурки Толику. Эдик, Васек, Аннушка, где, почему не идут?..  – Это сон, - успокоила себя Нора во сне. Не пришли... Троих выскребли при аборте, одного увезли из дома младенца куда-то за границу, одна и зачаться не успела, как родители расстались и живут где-то поодиночке. Некоторые, неизвестно, будут ли. Столько вокруг горячих точек, разборок, открытых канализационных колодцев с бурлящим кипятком, столько невстреч, отсутствия жилья, да просто не получается – и все. А как бы она им пела, рассказывала сказки, водила в театр и цирк, а не сидела бы здесь старой девой в свои годы на конвейере швейной фабрики среди железного стука бездушных механизмов.

Приснится же такое! Пол-восьмого! Скорей позвонить Денису, ему сегодня на педагогическую ярмарку.  – Ты не забыл? С Кириллом вдвоем! Там будут «круглые столы» с писателями, журналистами, учитесь себя подавать, будут «Алые паруса», «Скауты», «Волна», от каждого – поэты, корреспонденты, поменялась власть в комитете по делам молодежи, найдите Аркадьича, вытрясите из него все, творческий конкурс, вы же личности! Чтоб ни одна информация не прошла мимо, как чужой, грязный пес! Новая информация – это подарок, озарение! Мы не хуже кавээнщиков, спортсменов, циркачей, будем добиваться нескольких путевок в «Орленок». Ну, беги, беги...

Осталась одна несдавшаяся крепость – ЮНЕСКО, и мы создадим наконец школьные СМИ. Опять слетать в Москву? Десять тысяч км, бешеной собаке сто верст – не крюк!  – У нее пропеллер в жопе, - слышала как-то за спиной... Пусть, я для них городская сумасшедшая, чиновники, инспектора, проверяющие... «Кругом дерьмо, а я опять без фрака», как говорится. Ботинки вот расклеились китайские... еще бы! дорога – бескрайнее корыто ледяной воды, весна со своим грязным снегом, водой, ветром, насморком и глупым ощущением близкого счастья. Опять в «Симэкс»?..

– Повесьте ящик у нас в коридоре, - сказали, - с надписью «Для больных детей».  – Они не больные, они развивающиеся!  – Нет, «для больных» лучше!..

На коммерческие Нора не садилась, в трамвае показала кондукторше уже затертую газету, где мелким шрифтом было напечатано о праве пенсионера на бесплатный проезд.  – В нашем городе такого права нет! – закричала тетка. – Только инвалидам!..  Нора вышла, дождалась другого трамвая, снова показала газету, сошло. Она ехала на ту же детскую выставку, вспомнила, что читала о ней как о международной – с вручением дипломов и медалей. «Дворик на Беговой» не призер ли? Эту девочку, художницу она знала. На коже сиденья впереди чернела надпись фломастером: я тебя no love, но тащусь. Привет!

Нора давно заметила, что мат на заборах заменился английским языком. «Молодежь все плющится и колбасится», - где-то услышала. А ее дети – уже усы растут – пишут стихи: девчонка в белой тойоте...

Как и подозревала, ей дали каталог, «Дворик» получил серебряную медаль еще полгода назад, но девочка ничего не знала и медаль где-то потерялась, хотя в посольстве сказали, что медаль была передана в Отдел народного образования. Пошла, спросила, выдвинули сто ящиков, сейф открыли – медали нет! Заматериться бы... Ну что ты, Нора! Настоящие люди никого не осуждают, порядочные люди терпимы. Лапочки, душечки, а ты клокочешь, выпей таблеточку, вспомни хорошее. Например, Машу, которая пишет «Книгу пыльных дорог»: как холодно в мае, когда зацвели одуванчики и ты идешь по ним босиком...  Эх, на демонстрацию бы сейчас! «Будет людям счастье, счастье на века! – пел динамик на всю улицу. – У советской власти сила велика!» И барабаны – в такт, и воздушные шарики, и бумажные цветы, и мороженое течет по руке... Молодежь, дети! Ничего не бойтесь! Советский космический аппарат все еще движется к звезде Альдебаран, достигнет ее только через два миллиона лет, где будет тогда человечество? Может, там же, у той звезды, само и встретит эту древнюю вещь! Что перед этим фактом ужасы нашего сюрреализма – пионер с крюком вместо отвалившейся гипсовой головы отдает тебе салют! Или школа юнг военного времени, которой было отдано столько сил! Отыскала их... ордена до пола... выпить бы! не снимая только что повязанных старикам пионерских галстуков... Отечественная, Афган, Чечня, «Я пошел драться!», как говорил Петька Кузнецов из 1-го «б» после уроков, вот откуда это: «Детские бои, ставка до 100 тысяч долларов, для новых русских. Бойцы из детдомов». Шла бы ты домой, Нора! А то пошлют тебя на конкурс городских сумасшедших, потому что ты не в парикмахерскую бежишь за маникюром и прической, не мужу на кухне и в постели угождаешь, а с утра до ночи носишься по присутственным местам, мозолишь глаза начальникам и богатым бандитам своим непрезентабельным видом и протянутой рукой. Для детей? Нет, Нора, для себя, дети – твой способ выживания, дети всех пород и видов, ради них...

Дома телевизор, какой-то фильм, кто-то прицелился, пока не выстрелил, скорей-скорей переключить. «День прошел, в кармане дырка, манны с неба не пришло. Свет отбрасывает зыбкий запотевшее стекло»... Чье это, Вики, Андрея? Бессонница, а вроде набегалась сегодня. «Ночь, только лошадка не спит...» спи, спи, конь, спи, Нора! Завтра в институт усовершенствования, слушать «Как провести презентацию, чтобы потом не было мучительно стыдно». Катю бы взять, интересное же мероприятие! Но не Кате... Нет! Эту кнопку никакой красавец с пути не собьет. Как она поучала мальчишку на костылях с его депрессивными стихами: «Если ты живешь для себя, только тогда ты – инвалид». Иной раз придешь на литобъединение, дети читают свое другу, сядешь в уголке, ты им не нужна, со стороны все выглядит глупо, но дети ходят очень счастливые. Подкинешь им что-нибудь из Саши Черного: «Вчера мой кот взглянул на календарь и тотчас хвост трубой свой поднял», дети во всем находят радость. Иногда пустяк выхватывает душу из пучины... Будьте как дети! Спи, лошадка, спи! Звонок! Пол-двенадцатого. Тёма с Кириллом? Переночевать? Приходите... Да, хлеб есть.

 

            2004

 

                                                            {}        {}         {}

 

 

 

                                                БЛОНДИНКА У ПИАНИНО

 

Друзья! Народ! Современники! А вдруг – мы же не знаем точно – больше ничего не будет: ни этих развесистых деревьев, ни балкона, с которого видно море, ни бокалов с вином, ни улыбок, ни слёз, вдруг попадём куда-то в виде чего-то, с чем-то вместо мыслей и чувств? Или вы думаете, мы живём по тыще лет, меняем лишь изношенные тела и уставшие души? Хитрые японцы в древности уже пытались обмануть судьбу, в сорок лет давая себе другое имя, мол, тогда в человека вселяется свеженькая душа и он живёт вторую жизнь. Но потом решили, что харакири надёжнее. Хорошо верующим всё списывать на Божью волю, не напрягая бедные мозги, без устали тренируя только способность за всё благодарить, а атеистам каково? Бедные атеисты!

Такая погода, что сразу видно – Хэллоуин вот-вот. За окном несутся птицы, листья, люди. С утра до ночи сумерки, затишье перед концом чего-то. Солнце за вуалью извиняется, что лето опять не сбылось. Вдруг дождик, всё ярко, как на празднике, яркий день погибели, опадающая листва в танцах окончательного падения, бурелом, листья в лужах, верхушки деревьев, жалкие без гривы листвы. Поздняя осень, власы улетели... Природа наконец-то одухотворилась, как человек, слилась с ним в печали. Телевизор сказал: «Образы этого дня могут перейти из фантазии в реальность», посмотрим...

Я иду по плану, план – это святое. Неужели очередной прокол? Вот здесь она жила, в элитном доме. Но лестница воняла кошками, а теперь не пахнет. Дом стоит на площади, посреди бурлящего людского моря. Однажды – «Пустите согреться!» Постучался весь в крови, в одних трусах, вот в этой подворотне ограбленный и раздетый бандитами парень. Как знал: и пустили, и чай с водкой налили, и плащ старый подарили, и три копейки на трамвай нашли, могли бы и не найти, Лара одна растила сына, а у ночевщиков денег хватало только на бутылку без закуски. Не боялась никогда открывать дверь, у кого же рука поднимется на белокурое, эльфоподобное существо, изгибающееся при каждом шаге как бы от ветра слишком грубой жизни. Ей было тогда чуть за тридцать, она ещё училась заочно и работала в том же институте. В одной руке папка с нотами, в другой – сетка с картошкой. В третьей – вечная сигарета. Зато фигурка какая стройненькая! И горестные морщинки возле рта ещё так трогательны. Ни один мужик не устоит! Может, и Юрка сегодня придёт... Она выпросила на кафедре пластинку Малера, он тоже любит... А ещё купила ему транзистор, он думает, что она не знает день его рождения... Вообще, переезжал бы уже из своего вшивого общежития к ней! Нет же, и в три ночи проснётся, оденется, потащится к себе, вон оно, из окна видно, комната на двоих, туалет в конце полукилометрового коридора, обоссышься, пока добежишь. Его передёргивает, когда она такими словами... интеллигент несчастный, очкарик долбаный, но я тогда поняла, насколько он любимый, когда она однажды утром, после его ухода изрекла: «Да я бы всё для него! Я бы пукнула за него, если б ему понадобилось». Конечно, она сказала другое слово. Короче, это была настоящая, роковая, разрушительная любовь, которая каждую бабу ждёт из-за угла.

А между тем, к вечеру народ собрался: одинокие Верки, Танечки, Люды, Светы и мужья, сбежавшие от жён на часок-другой-третий. Как-то пол-оркестра подвалило, пили-пели-играли на каких-то негромких инструментах, Лара, конечно, за пианино, я со стихами Окуджавы: «Ах, музыкант мой, музыкант, играешь, да не знаешь, что нет печальных и больных и виноватых нет, когда в прокуренных руках так просто ты сжимаешь, ах музыкант мой, музыкант, черешневый кларнет». Тут и профессор явился, я чуть не упала, но он меня не узнал – мало ли у него студенток в институте? И все от него балдеют, курит прямо в аудитории, отгоняя дым узкой смуглой рукой, мефистофельская бородка лежит на белоснежной рубашке, чернущие глаза горят и светятся, он полон «харизмы» – гипнотизирующего обаяния. «Расправьте свои извилины, - говорит, - на ширину плеч, а то с дураками бессильны даже боги. Итак, мифы Древней Греции, пишите: Афродита, у римлян – Венера, носила 52-й размер и была вздорной особой, каких в основном и любят мужчины всех времён. И поют свои “козлиные песни”, что в переводе значит – “трагедии”».  Одновременно слушать и записывать было трудно, не хватало глаза где-то в районе макушки, чтобы смотреть, смотреть и смотреть на этого Мефистофеля красоты, набираясь неведомого до сих пор демонизма, странной энергии, зовущей на сверхчеловеческие подвиги. Ларка называет его Одиссей Ахиллесович и первая смеётся от его анекдотов: «Идёт стадо коров, за ними – бык, который видит, что на лугу лежит перчатка. Бык поднимает её и спрашивает: «Дамы, кто потерял бюстгальтер?» «Инопланетянин заходит в пивную, там пьянка, – Ахиллесович своей смуглой аристократической рукой разливает вино из бутылки по рюмкам. – Я Сатурн, – говорит инопланетянин. – Налить Сатурну! – Я Сатурн!!! – Повторить Сатурну! – Да я же представитель Иной Цивилизации!!! – О! Сатурну больше не наливать!»

Да, это был клуб, и лампа под зелёным абажуром горела на заваленном книгами и пластинками подоконнике. Шёл 1974-й год, кто-то из блудных писателей рассказал, как тайну, что умер Шукшин...

Изгородь деревенская, из жердей – сто лет не видела! Домишки, полынь, сухая трава, последние цветочки чернобривцев возле окошек, отражающих холодную синь моря. Полуостров, окраина – что здесь делать такой, как Лара? Навстречу одни гопники и гопницы, кажется, нетрезвые, двигаются судорожно, не разговаривают, а орут. Ларина квартира в центре, оказалось, продана новым русским, мне дали другой адрес, но и там Лары не было, пришлось справляться в адресном бюро. И вот иду... Наверно, напрасно, местность явно не её.

У неё всё было – сын, Любимый, квартира, родственники, друзья и хорошее общество, а она была похожа на сироту: когда женщину не любят, она, точно, сирота. Он, хоть и очкарик, а прирождённый холостяк, мечтатель-одиночка, живёт внутренней жизнью, не думая, какое у него выражение лица, достаточно ли доброе?

Спрашиваю, та ли это улица?  – Да. А дом 17 «а» наверху, над магазином.     – Спасибо! А ведь я номер дома не называла, странно...

Однажды засиделась до шести утра, кажется, Четырнадцатая симфония Шостаковича, незаконченная, или ещё что-то, жизнь впоследствии не сталкивала так близко с классической музыкой, половина гостей спали на большом красном диване, половина плавали в дыму сигаретном, вино кончилось. Магнитофон, тогда катушечный, работал. «...огурчик будешь? Нет? Ишь какая! Играть, так всерьёз, а любить вапще не надо, вредно для жизни. И не сопи! Это ж алкоголь выливается в виде слёз, вот для таких как ты его и изобрели. Как лекарство, антидепрессант... выговорила, значит, ничё ещё. Он-то почти не пьёт, счастливый, сволочь, не воет, не катается по земле, наряжается, закуривает и – привет! А говорят, они нервнее женщин, куда там, столько баб вокруг, красавицы заменяют им любовь, и эта замена не то что иногда некрасива, а просто ужасна! Они не знают, дети...»

Да, я помню, слёзы начинали литься потоками, что-то делалось со слухом – всё громко-громко, но другого пути не было, чтобы понять. Слёзы затекали за воротник, за уши, висели на подбородке, щекотали и проедали кислотой. Всё-таки это было что-то, а не безразличие, не отсутствие в мире, и не хотелось останавливаться, хотелось наоборот, усугублять, дойти до предела и уйти за предел. Понять, почему именно такая твоя жизнь. Дело шло к полной отключке от действительности, серой, как портянка. Но ещё понималась часовая стрелка. Без двадцати... сколько? Какая разница! Детское время, больше ничего детского не было. Бутылочка-то ноль-семь, а выглядит, как один хороший стакан. Хочешь ещё огурчик? Тот где-то затерялся под диваном, завтра найдёшь. Чтоб ты сдох, проклятый! Ещё два года назад тебе этого желала, а ты всё цветёшь. Мои проклятья – как с гуся вода. То ли они бессильны, то ли ты – гусь! Мне, кроме просветления, не нужно ничего, а ты – нет, а ты просветлился? У тебя что, двадцать жизней впереди, и ты всё исправишь? Не удастся, хоть лопни! Потащишь свои грехи, жалкий, голый, кустюма с галстуком на тебе уже не будет! А может, простить тебя? Подумаешь, ирой-герой моей жизни... Ух, глаза, улыбка, ненавижу, но когда смотрю, душа то взлетает, то падает. Киваешь, цветочек мой, согласна. Колбаски бы! Нету, хочешь огурчик? Не хочешь. Завтра проснёшься, расфуфыришься, выйдешь в свет, а в глазах-то – оно, то самое, земляной откос. Ну и пусть! Засадишь его цветами, искусственными. А что он, этот Бог, думал, что мы все скопом застынем в молитве благодарности? Ой, потемнело, Бог гневается.  – Лара, мы пошли, трамваи уже ходят.  – Что же вы жене скажете?  – Что у каждого мужчины есть холостяцкий уголок, и вообще мужик в основном любит или всех женщин, или ни одну.  – Я, знаете, почему вас так называю? Есть реальный советский дирижёр – Одиссей Ахиллесович Димитриади. Наверно, древний грек, как и вы...  – Зевс – наш общий дедушка!  – А козлоногий Пан – брат родной.  – И борода, и рожки – всё при мне!  – Есть музыкальная пьеса «Сострадание дьяволу»... сейчас не сыграю... Знаете, чем свинство хорошо? Ему всё до лампочки – любит, не любит, плюнет, поцелует, вот я... – Побежал, побежал, опаздываю! Сон и водка, как сказал Салтыков-Щедрин, вот истинные друзья человечества.

Теперь понятна догадливость прохожих: на Ларкиной улице стоит один дом, который у меня в бумажке из адресного бюро, 17 «а». Он один среди россыпи одноэтажных избушек. Наверно, какой-то стройначальник обожает цифру 17 и собирается выстроить целый алфавит.

Что же из неё получилось? Просыпаясь, не открывая глаз, шарила по столу с бутылками и неубранными тарелками (вдруг кому-то захочется доесть), найдя вслепую сигареты и спички, чиркала, закуривала. На раскладушке спал двенадцатилетний сын, под пианино, на пальто тоже кто-нибудь, кому поздно было в три часа ночи шагать домой, чуланчик с узким окном три на полтора метра сдавала квартирантам, которые каждый день сражались с вещами за пространство и, замученные, шли искать дом пошире. Трезвые, практичные глаза, насмешливый рот, гибкая фигурка окутана роскошным золотом гривы – могла бы стать кинозвездой, вежливая, тихая, спокойная, любящая и без конца дарящая своему очкарику рубашки, электробритвы, галстуки, транзисторы. На свою нищенскую зарплату. Теперь сыну за тридцать, а ей...

Трое мужчин у подъезда, я не знаю уже, есть ли «на троих» теперь? Кажется, есть... Они смотрели на меня странно, то послали на девятый этаж, то привели к квартире на первом, потом сказали, что наверно я – дочь её, ищу мать, и мы похожи, я вздрогнула, ведь я моложе её на два года...

Дверь не открывали, я написала записку и засунула в щель, хотела отчалить, но мужики, смеясь, сообщили, что Баба Лара (я опять вздрогнула) ушла в магазин и сейчас подойдёт... Погуляй, барышня! А ты ничего!.. Что бы это всё значило? Я уже догадывалась... Стало как-то тоскливо. Я всё уже знала, идти было незачем, обветшалый мир творил руину за руиной, корабль шёл ко дну, а я носилась со своим снесённым яичком, неуместно кудахча, хлопая счастливыми, белыми крыльями своей первой книжки. Где Верочка? Люся, Саша Зыкина, Верка Лебедь, Римуля? Где Лидка со своим Сашей, где сёстры Решетовы – Наташа и Света? Нинка, Таня, Люда Малеева, одноклассницы? Кто где, вплоть до Того света. «И к чему поэты в эти скудные времена?» - сказал кто-то. Это мне, что ли, машут? Зовут. Сердце забилось.

Я узнала её сразу, а она меня нет, потом вспомнила, как воспитанный человек сыграла обрадованность...  Да знала я, знала, что именно такую Лариску и увижу! Словно в той всегда сидела эта... И всё же я боялась, что выдам себя, и она прочтёт по моему лицу ужас и смятение. И домой меня приглашать не хотела, мужики из подъезда смотрели на нас с умилением, стадия кайфа была у них такая. Но сунуть ей свою книжку и уйти было ещё хуже.  – Мы там тебе бутылочки поставили, баба Лара, у двери...  – Вот хрусталь собираю, сдаю, пенсия маленькая, меня в институте в уборщицы перевели...  – В дверях моя записочка...  – Мне Федя отдал, он спал...  – Кто он?     Живёт... Я ж коллективистка, не могу одна.  – А второй, молодой?     Тоже живёт, квартира большая. Пойдём в мою комнату. Батареи разорвало прошлой зимой, всё залило... книги... – Негнущейся птичьей лапкой она пыталась полистать книжку из огромной грязной кучи: вот, мол, они все целы... и пластинки тоже...

- Помнишь, мы до шести утра слушали неоконченную симфонию Шостаковича, Четырнадцатую, кажется?

- Неоконченную? Это у Шуберта! Всё, всё цело у меня, где-то...

- А пианино где? Ты ж без него жить не могла!

- Внучке подарила, она училась, сейчас в Новосибирск уехали, продали.

- Покажи внучку, фотокарточка есть?

- Да, где-то... Я сейчас... Там Фёдор что-нибудь сварит, я головки рыбные купила, повезло сегодня с хрусталём...

- Раздеться можно?

             - Конечно. И я разденусь.

Она всё так же любила свитера ниже колен, выбрала из сваленной посреди комнаты кучи тряпья что почище, пошла переодеваться. Я, сознаюсь, вынула из кармана своего пальто кошелёк: мужики Ларины не внушали доверия, пошла повесить в прихожую, но ни вешалки, ни гвоздя не обнаружила, мужики что-то варганили на кухне, разговаривали шёпотом. Мне бы уйти...

- Сейчас чайку попьём! – Переодевшаяся Ларка выглядела такой тощей и бесцветной, дожди жизни давно и напрочь смыли все краски, зонтика ж не было.          -  Я печенье принесла, давай вазочку...  А где сейчас Верка Лебедь?

- Не знаю.

- А Одиссей Ахиллесович?

- Кажется, в Ташкенте.

- А Володя, как его?.. Каждый день приходил слушать...

- Да, 41-ю сольминорную Моцарта, Вовка Суров, не знаю, пропал... Вот тарелочка для печенья, чистая, чистая.

Чёрной, как земля, ладошкой брала печенье, я мысленно ужаснулась, она уловила, натянула рукав свитера пониже, мою книжку положила на лучшее место – огромный черно-белый телевизор, по экрану ползали какие-то бледные, как наши воспоминания, тени.

- Ты обещала фотографии...

- Сейчас, сейчас... – Опять негнущейся лапкой, всё падало из неё, не слушалось, что-то листала из второй кучи – книжной. – Вот – мой муж, умер, сейчас сосчитаю, почти два года... А Юрик... Ну, про Юрика весь город знает... Нет, он не женился, жил то у одной, то у другой, последней была Аллочка, медсестра. До конца приходил ко мне, с «пузырём»...

Я пожалела, что пришла без бутылки. Анекдот: дедушка любит чёрный, папа – бородинский, мама – сладкую сдобу. Но когда мы собираемся вместе, мы жрём водку... Она всего лишь ищет примирения с миром, покоя-блаженства. Кто как может, кому как доступно... Каждый  день барахтается изо всех сил. Зачем? А больше ничего не остаётся – только барахтаться. Собирать свой прожиточный минимум в мусорном ящике. Со своим ростом и комплекцией она висит в нём, как выброшенная тряпочка, пытаясь достать до глубины...

- А помнишь, я у тебя выпрашивала пластинку, цела?

- А! Симфонические танцы Рахманинова. Одно из самых страшных музыкальных произведений двадцатого века.

- Но не страшнее жизни... Кто там стучится в ворота небесные? Это я, впустите. Что ж не впускаете? Ну ладно, пойду погуляю, через часик опять приду.

- Вот какие-то фотокарточки, на, я пойду на кухню погляжу. Федя, пожалуй, наварит...

Странно, нормальные – одиноки, а возле пьющих женщин всегда куча мужиков, они вне конкуренции. Какая на этом снимке Ларка красивая! И Ахиллесович здесь, вечеринка или пьянка? Профессор, а настоящий грязный самец, ни одной не пропустит, ходил по вечерам в общежитие, красовался, одет скромно, вытирал грязные штиблеты о чёрные брюки, несло табаком за три версты, землистое лицо, кривая улыбка, впалая грудь, умные горящие южные глаза, на лекции никто не мог шелохнуться, гипнотизировал, вызывал уважение, жив ли? Теперь ему за семьдесят... Где теперь? Страна Валькирий, ледник Аргус, Библиния, море Психеи, залив Зефира, Эреб, Сизифия, Тартар, Аид, где? Говорил, что древние греки всё превращали в красоту – преступление, убийство, измену, смерть и тем платили страдающему человечеству за его муки какой-то высшей мерой... Всё никак не могу уйти от греков, хоть зачёты и экзамены по ним были сданы. «Ты не спрашивай, милая, знать нам об этом грешно, что по воле богов в нашей жизни случиться должно. Не гадай и не думай, что будет с тобой и со мною, – никогда не узнаешь конца своего, Левконоя. Не считай по ночам вавилонские мрачные числа, – всё равно не отыщешь правдивого, ясного смысла...»

- А когда сын в армии был, на Русском острове, я к нему каждую неделю ездила, вдруг смотрю – весь в синяках, избит, я к начальству. Ничего не знаем! В общем, говорю, выбиваете дурь из пацанов вместе с мозгами! И давай концерты организовывать, фельдфебелей с искусством сводить, с артистами знакомить, и чтобы и меня, а главное, сына в лицо знали. И фотолабораторию ему устроили, он же до армии учился у фотографа, квартиранта.

- Витька, маленький такой, помню, никогда с нами не гудел и музыку не слушал, презирал.

- Стеснялся! Зато сыну моему был лучше отца родного.

И я вспомнила один эпизодик, когда Ларка взяла батон хлеба у квартиранта, а сын в коридоре отнял его у матери: это дяди Витин! И компания осталась с музыкой, но без хлеба... Почти как всегда.

- Нашла! Здесь ей девять, это в прошлом году, они ещё здесь жили, а здесь она ещё в коляске, крошка наша!

Я думала, провожать меня она наденет что-нибудь другое, но она сняла с гвоздя на двери тот же плащик из когда-то синей болоньи.

- Вот ещё дверца от машины сына. Запчасти, надо загнать, - подмигнула, - за «пузырь».

Я улыбнулась. Наверно, криво. И открыла не ту дверь. Это была ещё одна комната, на полу, на куче тряпок спал ещё один большой, косматый.

- Квартирант отдыхает, - шёпотом сказала Лара, явно недовольная моим вторжением.

Мы шли в сумерках на автобусную остановку, любая даль, как зимой, уже была синей, на этом синем последние листья, освещённые солнцем, висели редко, 6как золотые монеты. Окна домов на противоположном, нашем берегу отражали закат. Закаты осенью грустные, нежные, серенькие: у природы уже нет сил на страстные краски. Полынь вдоль дороги уже не пахла, но горький дух её витал в этом мире.

- Район самый экологически чистый! – похвасталась Ларка. Мы шли медленно, как наконец-то встретившиеся подруги. У одной суровый уже ветерок развевал седые космы вокруг испитого личика, у другой седина, тщательно закрашенная, была уложена в красивую причёску, одна уже много лет лечилась от действительности алкоголем и никотином, другая – искусством, человек же создаётся самим собой, по миллиметру двигаясь к тому состоянию, где ему будет лучше. Жизнь обломает любого – романтика, умника, наивного, амбициозного, гордеца, все станут одинаково серыми, пришибленными. Оказывается, когда ты пьяный, ещё хочется жить, ещё кажется, что что-нибудь будет в жизни... Искусство – тоже он, алкоголь, налейте мне стакан Высоцкого, рюмочку Шагала или Сальвадора Дали. Или провалиться в книгу, как в бутылку!..

- Кажется, есть автобус до центра, не помню, какой маршрут. /Не ездит, незачем.../ Сейчас спрошу.

Я садилась в автобус, и вот оно... Не позвала её в гости, сказала: позвони!

Маленький мужичок в плаще всё махал, махал, махал, в вязаной шапке, висящей сзади, как у Буратино. Как там Юрик в гробу, то есть в общей могиле, не переворачивается? Всё в прошлом, в другом времени, а она почему-то в этом, которое не для людей, не для женщин за пианино. И не для очкариков. Его сбила иномарка, остановилась, вытащила бумажник с получкой и документами у сбитого и уехала. Лежал, лежал. Не знали, чей, кто, похоронили с бомжами. А у неё нету тела, умирать нечему, сухая, как осенний ивовый листок, стройненькая, шестидесятилетняя, ни одной красочки в лице, живёт, как может, без помощи Бога и древнегреческих богов. Наоборот, в пустыне жизни, где проходят мимо, она поговорит, выпьет за компанию и пустит ночевать. У меня для такой жизни здоровья не хватит, и комплекция не та. Люблю, чтоб одежда на плечиках в шкафу висела и чтоб есть из чистой тарелки. Занавески чтоб на окнах, диван с красивой накидкой, картина на стене, цветочек в вазе. Короче, жаль уже будет бомжа какого-нибудь пустить... «Круг суживается, круг суживается, всё меньше друзей вокруг. Смотрю я на это с ужасом, и сам я себе не друг...»

Нет, не звонит. Я теперь, что бы ни делала, нет-нет да вспомню: на самой дальней окраине живёт-ходит высохший седой мужичок, бывший когда-то Ларкой, блондинкой за пианино. Как долго мы шли стометровку до автобуса, как долго она махала мне, уже невидимой в давно уехавшем автобусе, как машут навсегда. И что-то проглядывало розовое всё время, полоска за тучами, зачем? Небо хотело, наверное, чтоб мы на что-то надеялись, словно ему не всё равно.

 

2003

                       

                                                               {|}     {|}      {|}

                       

 

                                                                                   

                                                            МОЙ САХАЛИН

                                                           

- Они рожают ребенка, чтоб было кого положить на мерзлый асфальт под ноги прохожим, выпрашивая деньги...

И эта желтая чурочка-девчурочка (для мальчиков их мужская религия Ислам хотя бы в грудном возрасте теплее) покорно кряхтела на северном  ветру, чуждом ее юному организму. Может, и мать ее, вся в тряпках, без лица и без фигуры, так же когда-то... но ведь выжила, повезло...

Ау, Петька, где ты? Ты добился своего, я помню тебя всю жизнь, как увижу ужас жизни, так и вспоминаю. Начало 60-х, целина, теплый сентябрь, в глазах днем и во сне пшеница, зерно, горы зерна, и вдруг повезли вечером на танцы в колхоз «Прорыв». И я не пошла танцевать с деревенским парнем Петькой. Идем назад к нашему зеленому грузовику, ночь, всё в звездах, и сами мерцаем, как звезды, цикады поют и гармошка вдали играет. Девчонки под ручку во всю ширину улицы, я на шаг сзади. Даже сейчас страшно!.. Хотя мне уже не восемнадцать и я давно не улыбаюсь блаженно от счастья жить. Как тогда. Таким ударом, наверно, можно убить лошадь, справа, в висок, наверно, не голым кулаком, а чем-то. Теряя сознание, я недоумевала – кто? откуда? никого же не было рядом?.. Что значит восемнадцать лет! Я даже не упала и пришла в себя. «Это Петька, - сказал кто-то, - вон они! Бежим скорей к машине!» Убитая, я бежала вместе со всеми...

Все зажило, да и не болело ничего, а картина мира стала еще интересней, объемней, неоднозначней. Например, как сокровище, храню в сундуке памяти ту ночь, когда я попала на Сахалин, вернее, меня выбросило туда волной чужой страсти или ненависти, не поймешь. Плавбаза уходила в долгий рейс, подошел катер с таможенниками на досмотр, а в моем паспорте, вдруг оказалось, нету двух страниц, причем паспорта хранятся в сейфе у штурмана...

Поздним ноябрьским вечером, 17 числа, почти ночью, двадцатилетнюю девку ссадили со сверкающей огнями плавбазы в черную, холодную бездну, в море, жадно чавкающее под хлипкой, дощатой палубой катерка, и поволокли к какому-то берегу, где я сроду не была и никого у меня там не было, а денег в кармане – какие-то копейки, и кругом отпетые мужики, мариманы. Я стояла со своим любимым красным чемоданом, слегка растерянная, пока катер переваливался по морским грядкам к тусклым, далеким огонькам, и тут его тряхнуло, словно наткнулся он на оставленную соху, я взлетела и в этот миг невесомости ощутила то, что нигде меня нет, я слишком мала, чтобы быть, и слишком огромен и равнодушен мир. Сейчас волна меня смоет, или выбросят эти моряки, как выбросили те…

Это был кайф высшей марки. Такое не купишь ни за какие деньги!

Потом я стояла в полураскрытой двери их крошечной кают-компании, видела бутылку с искоркой отражения тусклейшей, хуже, чем на вокзале, электрической лампочки, стаканы и железные кружки на голом столе, клубы дыма каких-то крепких папирос, вдыхала этот дым и запах мокрых шинелей, старалась быть незаметной в этом сугубо мужском мире. Этот мир был то ли смущен, то ли виноват, и на меня старался не смотреть.

Впервые в жизни переночевала в гостинице, утром увидела город Невельск – это одна улица, вся засыпана желто-зеленым шуршащим мусором листвы, словно бумажками на каком-то карнавале, и пошла искать два святых места – столовую и библиотеку. В этом крошечном городке с огромной морской конторой и приписанными зачем-то к ним современными суперплавбазами, которые и не заходили-то сюда, изредка только маячили на дальнем рейде, столовая была клубом и местом встреч всех со всеми. Сильно далеким, задним числом, через тридцать с лишним лет, я вспоминаю, что редко видела в столовой особей своего пола, всё мужики, мужики. Производства все мужские, ни одного женского общежития. Я клал на столик раскрытый журнал из библиотеки, углублялась в пельмени, и ко мне не подходили. А потом и денег на столовую не стало. Но успела встретить там в последний его береговой вечер какого-то парня, который повел меня жить к своим старикам, даже не спросив моего имени.

 

Почему он так сделал, все думаю я, ведь я ему и двух слов не сказала, а он представил меня своей невестой: «Она будет меня ждать!» И, обливаясь пьяными слезами, отплыл неизвестно куда.

 

Пока не выпал снег, по береговой полосе можно было обойти кругом весь остров Сахалин. А начинался путь от доски у горкома КПСС, где каждый день вывешивали объявления об устройстве на работу. Увы, я не годилась в крановщики, сварщики, матросы, шоферы, грузчики и судовые повара. Утренний чай у стариков и модное палтишко уже не грели, я записалась на прием к секретарю горкома ВЛКСМ и целых полчаса любовалась красавцем евреем с фамилией Славский, уговаривавшим меня пойти в торговлю.

- Да тебя через месяц посадят, - сказал старик, - спишут на тебя свое воровство.

- Да я и не собираюсь, - промяукала я, стараясь не чавкать их борщом. Старушка-то давно просекла, что никакая я не сыновья невеста, а невесть что, но старик дядя Вася Абраменков был выше этого. Однажды во сне, ночуя в холодной зале их избы, я почувствовала, что на меня, свернувшуюся калачиком, легло что-то тяжелое, лохматое. Затаившись, приоткрыла один глаз и увидела огромный тулуп – просто мечту бродяги Сахалина! Где ты, дядя Вася?!

С отчаяния и выпив рюмку, я выдала на Новый год в столовой, где собралась молодежь, такой твист, что Славский чуть не вызвал милицию, в те годы это делали по любому поводу. Но винтики в его номенклатурной голове, покрутившись, подсказали иное, и он второго января выдал мне направление в маляры-штукатуры какого-то строительного управления. Однако тамошний начальник сказал, чтобы «девочка приходила весной, зимой все строительные работы сворачиваются». Тут как раз весь городок стал красным от лозунгов «Все на выборы!», и я, сама удивившись своей отпетости, не пошла на выборы. Они приехали на автобусе в нашу затерянную среди снегов избушку на окраине и полчаса уговаривали меня «проголосовать за Советскую власть». Старушку чуть удар не хватил – она еще помнила Сталина! – когда увидела она голосовательную урну с гербом СССР на своем кухонном столе...

Насильно засунутая в простаивающую малярную бригаду, я растирала с олифой засохшие масляные краски под нескончаемые матерщинные анекдоты своей замечательной начальницы Галки Кирсановой, в принципе не знающей ни одного чувства со знаком минус. Она заигрывала со всеми, кто носит брюки, от сторожа до главного инженера, заглянувшего однажды по вопросам производства, но с хохотом узнавшего только одно – что без резинки лучше! И старшая сестра ее, наш бригадир, была крутой, но как бы – анти-Галкой. Я никогда не видела ее без телогрейки, шапки-ушанки, кирзовых сапог и папиросы «Север» в добрейшем, губошлепистом рту, хотя работала в ее бригаде до конца апреля. Но апрель ли сахалинский апрель?..

В снегопады я ходила с работы пешком, в хорошую погоду ездила на автобусе, мерзла в своем плащ-пальто и ботинках, грелась в кино и столовой. Набродившись вдоль ледяной кромки замерзающего моря, дома, лежа под тулупом, смотрела в окно или, включив настольную лампу (старушка этого не любила), читала Рокуэлла Кента или Джека Лондона. Заметила, что космос на Сахалине зимой в двух шагах, колючий, холодный, иссиня-черный, за тонким стеклышком окна. А иногда звезды влезают прямо в окно.

Старушка всегда молчала со мной, сидя у печки вся в сполохах огня на замкнувшемся морщинистом личике. Я уходила из-под тулупа, как из-под доброй отцовской руки, все время мечтала сделать для дяди Васи что-нибудь хорошее. Не сделала ничего.

Поземка была похожа на сотни несущихся по дороге змей, вдруг свивающихся в один клубок. Ветер гонял по замерзшему морю льдинки, они отскакивали то от одного горизонта, то от другого...

Я опять иду со своим красным чемоданом, иногда спиной вперед, потому что снего – как наждак. Иду жить к Людке из нашей бригады. Я сплю с ее трехлетним Юркой в его крошечной кроватке. Пришлось выгнуть спицы, и я высовываю в эти просветы ноги, стелю на стульях отдельную кровать для ног. Людки спит в другой комнате со своим морячком срочной службы. Они так любили друг друга, что им было не до Юрки. Чтобы не мешать им, мы брали санки и шли на улицу, а в плохую погоду я громко-громко читала ему книжки. Хорошо еще, что он рос в круглосуточном детсаду, бывая дома лишь по выходным. Моряк тоже бывал набегами. Например, им и не пахло в тот вечер, когда после работы мы с Людкой перетаскали от подножия сопки до ее середины, где тулился скособоченный Людкин сарай, три тонны угля! До сих пор горжусь, как Геракловым подвигом.

Точки-тире, точка, точка-тире-тире, точка, точка-тире-точка, точка-тире-точка-тире, три точки, тире-точка-тире. Знать морзянку гораздо важнее, чем латинский язык, ею можно спасти. Я провалилась этим летом в университет, а мозги мои кричат: Учиться! Учиться!..  Нате вам курсы радистов в ДОСААФе, жрите! В мысленном кино я в ослепительной форме с золотыми нашивками, в изящных наушниках поднимаюсь по белому трапу на свою плавбазу в качестве начальника радиостанции, капитан и старпом, не говоря о штурманишках, отдают мне честь.

Реальность была не хуже. Однажды утром, опаздывая на работу, распахнули дверь на улицу, она открывалась внутрь, а за ней – уже слежавшаяся стена снега без единого просвета. К обеду откопались и увидели вместо города снежную пустыню с торчащими трубами и дымком над ними. В валенках, полных снега, добрались пешком до нашей малярки, а день оказался активированным по метеоусловиям, на радостях устроили пьянку. Конечно, я не сказала никому, что сегодня у меня день рождения. До встречи с будущим мужем, который первым из людей научит меня отмечать этот праздник хоть с размахом, хоть на последний рубль, оставалось ровно три года.

А как-то я проснулась от страшных звуков с моря, кто-то взывал мощным ритмичным страданием, назойливым и страстным. Голубь размером со слона? Осторожно перекатив детскую головку со своего локтя на подушку, с привычной ловкостью акробата я вылезла из детской кроватки и пробралась в Людкину комнату с ее окнами на залив.

- Это сивучи, - неспящим голосом сказала она, - у них течка, иди спи!

«Сугробы, как звери, столпились у двери и дышат в лицо! На крыше вокзала ворона сказала, что хочет обратно в яйцо...» И опять я плелась куда-то со своим чемоданом, откуда он взялся такой красный, не помню. Я чувствовала себя одиноким волком, перешедшим зимой по льду Татарский пролив и попавшим в качестве экспоната в Сахалинский краеведческий музей с загнутыми краями крыш, словно на японской гравюре.

И не помню, из-за чего поругалась с Людкой. Наверно, из-за ерунды, раз последствия такие неерундовые. Стало холодней, я поднимаю воротник пальто, все-таки в модном, красивом пальто быть бродягой лучше, чем в тряпье. Засовываю руки глубже в карманы. Уже март, сквозь развевающиеся снежные одежды начинает просвечивать весна. Сырая вьюга. Легкие алюминиевые саночки мчатся мимо меня, я вижу горящие глаза, красные щеки. Прекрасный и странный период – зима. Только с огнем в крови и в доме можно перетерпеть его. «Эта вьюга-заваруха все дороги замела. Затопляй-ка печь, старуха, будем греться до утра». Осталось уже немного, я вижу огни окон в двухэтажном доме, куда я иду и где меня совсем не ждут. Я вхожу в чужой двор, стучусь в чужую дверь, оказываюсь в чужом тепле, почему-то опять и опять на каких-то вечеринках.

- Погуляй, пожалуйста, с Аллочкой, она сегодня не гуляла, - говорит хозяйка. Пятилетняя Аллочка радостно вцепляется в меня. Что дети во мне находят? Разве то, что я всегда трезвая и сказку могу придумать? Эти пьяные тетки со своими матросами передают меня друг другу как бесплатную няньку. Зато ночью я ложусь на раскладушке в кухне и раскрываю Рэя Бредбери.

Апрель. Растаял тот снег, что как пух, потек тот, что как наждак, и разваливается на куски тот, что как кирпич, и со снежного потолка больше не метет, и панцирь на море треснул. Теперь я живу у Галки Кирсановой, долго не проживу, не могу справиться с ее четырехлетним бандитом, который дома только что по потолку не ходит, а на улице с хохотом бросается под колеса машин, дерется с детворой и плюется во взрослых. Бригадирша поставила меня на самостоятельную отделку однокомнатной квартиры. Неужели я получу настоящую зарплату после ученических копеек? Домой я хожу по железной дороге, по черным шпалам, угольным кучам, оттаявшему собачьему и человечьему дерьму. На обочине избы с рыбачьими сетями в качестве заборов, какие-то дымящие кочегарки, островной народ в сапогах и телогрейках. Пахнет острой и вкусной чимчой, корейской капустой, девяносто процентов населения – корейцы. Море безмятежно и прекрасно до нереальности, дальние сопки сиреневые, освещены с одной стороны заходящим солнцем, воздух, будто вырвавшийся из апрельской просини неба, чуть холодноватый, отдающий сыростью растаявших снегов и талой земли, деревья тоже влажные, с набухшими, как соски, почками. Весной я становлюсь припадочной, ненормальной, уехать бы куда-нибудь еще дальше, чем этот остров! Мне кажется, что кто-то зовет меня, что-то говорит, ждет далеко-далеко отсюда, но слова не долетают, на полдороге их подхватывает ветер и относит в черные леса, овраги, дальние города, там их никто не понимает, и они уносятся в бесконечность, к звездам. А я стою здесь, на краю Земли, и пытаюсь их расслышать.

А ведь действительно мне говорят, со мной здороваются... смотрят с каким-то болезненным, как мне кажется, вниманием. Они были чужеродны на этой улице, как инопланетяне. Я даже не сразу узнала их и не подошла бы, если б не услышала свое имя в их восклицании. Щеголь-старпом, красавица-судовой врач, накрашенная, разодетая буфетчица Марта, еще кто-то – я смотрела на них, как на привидения, они тоже были обескуражены моим видом: штукатур-маляр идет с работы, жуя завалявшуюся в кармане корочку хлеба и блаженно улыбаясь весне. Нет, решительно у нас ничего не было общего, я застеснялась, прошептала «до свидания» и пошла дальше, не оглядываясь. Но потом обернулась удостовериться в том, что это не призраки, рожденные испарениями весенней земли. Они стояли, им явно нечего было делать в этом городке, даже жаль их стало, таких нарядных, неприкаянных.

Сахалинская эпопея кончалась, я прожила кусок жизни там, где меня застала Зима, без денег, без одежды, без дома, без друзей, с одной только беспечной молодостью, улыбчиво принимающей все на свете за подарок судьбы.

В один из последних дней – и на Сахалине зима кончается! – я прощалась с островом, брела по белому песку берега, закиданного ракушками и морской капустой, не спешила, улыбалась от счастья на этой дороге в этот апрельский вечер, сочиняла стихи, пела песни. И останавливалась, чтобы оглядеться вокруг себя на все четыре стороны. И тут заметила детскую фигурку, бегущую навстречу изо всех сил. Алка! Ей недавно, чуть ли не вчера, исполнилось шесть, сроду никто так ко мне не бежал. Она-то меня уже забыла, а я ее нет...

Можно было улететь, но не хватало денег, значит – поплыву...

С кормы парохода можно было долго-долго следить таяние в тумане этих случайных в моей жизни берегов. И незаметно махнуть им рукой.

Лет через пять-шесть-семь, идя с сыном по нашему морскому городу, я встретила того, кто вырвал страницы из моего паспорта, вернее, увидела со стороны. Он был пьяный, в грязной одежде, увидел меня, узнал, отвернулся, засопел, пошел дальше, качаясь, а когда-то был почти капитаном, и фамилия была подходящая – Югансон. Что же так смайнало его?.. Я бы могла подойти, сказать спасибо за Сахалин. Не подошла...

 

Положу-ка этой чурочке десятку. Вдруг и ей когда-нибудь паспорт испортят и выбросят ночью на незнакомый берег с названием «Жизнь».

 

2002

                  ~       ~       ~

 

 

 

                     БУХТА ВИТЯЗЬ

 

Утром по радио сказали, что Андрей Ростоцкий умер, актер, режиссер и каскадер, не умер, конечно, погиб, упал со скалы, разбился – профессиональная смерть... Это слово я уже без ужаса произношу, хоть и неприятно оно, и все человечество от него отворачивается, и судя по моему бывшему мужу привыкнуть к нему невозможно, даже если раз в месяц или чаще – возраст такой! – приходится хоронить друзей или знакомых.  – Ты чего такой грустный? – спрашиваешь по телефону у этого кота-жизнелюба, ахаешь, соболезнуешь, доморощенно философствуешь: – Может, Там пугают жизнью, как здесь смертью, как-то лечатся, чтоб не попасть сюда, плачут, провожая легкие души в наш тяжелый свет?.. Если не бросил трубку сразу с криком «Дура!», то плетешь дальше: «Навсегда расстаемся с тобой, дружок, нарисуй на бумаге простой кружок. Это буду я: ничего внутри. Посмотри на него, а потом сотри». – Это поэт Бродский написал – не чета нам!.. Трубка дышит, вспоминаешь в нее пословицу американских индейцев: Жизнь хорошая и смерть хорошая (вряд ли ему такая хренотень нравится!) Наконец, осторожно переводишь минор в мажор: – У меня книжка есть «Как превратить мысли в деньги», дать почитать?  – Нет, - говорит. – Голова... Девять дней вчера... А завтра сорок капитану одному, я с ним в Китай ходил... Не пойду – обидится.  – Кто обидится-то? Отобижался... А может, и вправду... Ну, тогда и Ростоцкого помяните, помнишь бухту Витязь, 1978-й? Толька Журавлев с Серегой Лодзейским лошадей одичавших объезжали. А Лодзейский, его Злодейским обзывали, друг Ростоцкого, они потом вместе в фильме снялись – то ли «Мужская жизнь», то ли «Мужская компания», там каскадеры победили мафию, ахинея, но красиво! Я все кино Витязь вспоминала, до слез...

Шестилетний мальчик, зачем-то постриженный перед своим первым классом под нуль, как новобранец, и тринадцатилетняя, в стадии просыпающегося гадкого утенка девчонка были закопаны нами вглубь матрасов, одеял, рюкзаков, а мы, взрослые, счастливые дураки взлетали в кузове грузовика на полметра и какую-то долю секунды летели, как птицы, в жарко-голубом воздухе не над сопками, не над морем, не над всем ликующим, сверкающим миром, а над самой судьбой.  – Иди там выбери чего-нибудь, - вечером в поселке научной станции в бухте Витязь стало прохладно, и я заглянула, куда сказали: комнатушка оказалась складом общей одежды, валялись, перепутавшись рукавами, кучи свитеров и маек всех расцветок и разной степени загрязненности, треники, брюки и ватные штаны, кеды, резиновые и кирзовые сапоги, куртки с капюшонами и даже плащпалатка – никогда я столько добра не видела!

- Пять миллиардов химических реакций в секунду в человеческом организме! – донеслось из-за бревенчатой стены. – Оркестр биохимический! Человек оказался слишком активным на маленькой Земле, и Природа, а это псевдоним Бога, выбрала главными мужчин, они постоянно сокращают народонаселение, важная военщина царствует на Земле, какой уж тут разум!..

Наш ребенок спал, поэтому я вольно курила, сидя на пороге избы под звездами, но тут появился муж, вырвал сигарету и треснул по шее. Пьяный, поняла я. Нас взяли в такое общество, скандалить нельзя!  – Да я просто дымом комаров отгоняю! Ты погляди, какое море! Вся вода под луной светится, играет, как живая, а воздух, а запахи! Как будто землю Бог только вчера создал!..  И мы обнялись, все другое в такую ночь было глупо!

Женщина-индеец, некий индеец-вождь, прямая, как стрела,но не худая, проволочные черные волосы до плеч без единого волнистого волоска, обветренное лицо, маленькие, ушедшие под брови глаза, длинная шея, ощущение безграничной власти над мужчинами, пренебрежение к чужим взглядам, спокойствие сильного зверя – эту я не знала, в отличие от матери с гадким утенком, что-то капризно обсуждавшим возле тазика со стиркой. Мужчины кучковались возле шхуны «Воямполка», только один, самый огромный, сутулый, загорелый, жилистый, с голубыми глазами и русой бородкой сидел на большом камне, точь-в-точть негр с картины Пикассо «Девочка на шаре». Наш лысый сынок побежал к утреннему шелковому морю, я за ним, гигант поздоровался, глаза оказались не голубыми, а пронзительно-зелеными, недобрыми, мудро-печальными.  – Злодей! – его звали. – Кофе готов!.. Всем дали по дымящейся кружке, детям открыли сгущенку, Высоцкий захрипел по судовой трансляции над девственным, без единой морщинки морем.  – Стеллерова корова могла сохраниться в заливах Камчатки, но вряд ли! Абсолютно беззащитные, их выбивали на мясо. Когда преследовали, они оборачивались и разглядывали преследователей.  – За что он умер и как он жил – это им все равно. Добраться до мяса, костей и жил им надо, пока темно!.. Как сказал Киплинг. – Противоестественный естественный отбор... Поэт – это священный паразит. Блок обрадовался гибели «Титаника»: – Океан есть! – закричал. – Ну да, не только Фонтанка!..  – Для доброго человека всё есть – Бог, дьявол, НЛО, Высоцкий и Шаляпин, весна, любовь, дети, барабашки. Недобрый же выбирает, чему быть, чему не быть. Интеллект зависит от органов чувств, у нас всего пять, а было бы десять – мы бы уже о-ё-ё!  – В нас вообще реализуется только то, что требуется для этой жизни, а сколько талантов, которым не раскрыться, погибнут с нами! А могли бы сделать нас счастливее!  – Мне бы для счастья еще чашечку кофе!          – Иди отсюда, обжора, скоро водолазная маска на морду не налезет!

Мне доверили добычу хлеба, и вот сын бежит по тропинке, иногда пропадая в гигантских лопухах, я плетусь, ошпаренная жарой, сзади. Раздеться б догола, да и кожу снять, зачем, мама, ты родила меня такой большой, такой коровой! Вон Инна, вон индейский вождь Таня – ни задниц, ни груди, им хватает загара, чтобы чувствовать себя одетыми. А я! Только летчики одни дарят мне свои огни...

Кажется, магазин был в доме легендарного Янковского, красно-кирпичном, блаженно-прохладном, но не пустили в прохладу, километровая очередь то синела, то зеленела в глазах.  – Мам, слушай! Ползут две булавки по пустыне, одна говорит:  – Больше не могу! – А ты расстегнись, - говорит другая...  Вот наградил Бог сыночком: никогда ничего не просит и не жалуется, дал постричь себя наголо, плавает, как рыба, с открытыми глазами, уже прочел сам «Робинзона Крузо», пешком может пройти хоть до Москвы. Что из него получится?! Обратно, уже с огромными белыми буханками, мы тащились в тени лесочка по травам, цветам, мхам, папоротникам, уклоняясь от солнечных пятен, тень на жаре воспринималась как вода, но потом пришлось выйти на дорогу, мы загребали пыль босыми ногами, наверно, выглядели странно, встречные улыбались нам.

– Если муж отправлялся в чужие края ради религиозных обязанностей, жена должна была ждать его восемь лет, если для приобретения богатства или славы – шесть лет, если для удовольствия – три года. Это законы древней Индии, слышишь, Инка? Изящная, нервная, как птичка, Инка передернулась, чирикнула что-то язвительное, двадцать пять лет спустя уже не вспомнить, но из имиджа очаровательной женщины не вышла. Муж ее Толька заржал и грянул по струнам: - В ночной таверне огонек взметнулся и погас. Друзья, наш путь еще далек в глухой полночный час!..  Все дружно закурили, как бы горячо согласившись, что путь еще бесконечно далек – во все стороны, по всем направлениям! А пили-то одно лишь сухое вино, интеллигенты. Слов песни никто не знал, потому что видели Толю еще реже, чем Инка. Я вскользь провела взглядом по мужу, лицо красное, воодушевленное, охмуряет Таню-индейца, можно закурить. Моя мысль, как всегда, мгновенно оказалась у него в мозгу, и он яростным взглядом крикнул: - Только попробуй! Тогда я принесла альбом и стала рисовать с натуры портрет какого-то всеми увжаемого ученого Юры Волкова. Мне так хотелось влюбиться в кого-нибудь, кроме семейного палача! Глаза у Юры были умными, насмешливыми, бородка без единой крошки, и он говорил, говорил... По памяти запахов можно восстановить историю в пятьсот поколений... ученые Африки радиацией стерилизуют самцов мухи Цеце. Может, и человек кому-то огромному мешает, и с ним их ученые пытаются бороться с помощью лекарств – чумы, туберкулеза, СПИДа?.. Энергетика у нас дорогая, грязная и слабенькая, а владыка мира тот, кто держит энергетику в своих руках. А любовь (это мне?) всего лишь химия, фермент из углерода, водорода и азота...  – Какая разница! – отозвался кто-то, – та или иная формула. Любовь – это душа, кровь, нервы, гормоны, это автопилот – куда понесет, неизвестно!   – И не важно! – еще кто-то… А тот, кто ночью обнимает, не понимает никогда...   – Адам не смог ужиться с умной Лилит, ему нужна жена из ребра, лишенная индивидуальности...  – Ша, ребята! Не продохнуть от курева, выносим стол на волю!..

Вот тогда и получилась эта картина, поразившая меня на выставке, картина, из-за которой пишется, но вряд ли получится этот рассказ, потому что музыку и живопись не перескажешь. А первооснову – жизнь – тем более! Но попробуем! Художнице же удалось, хоть она не была там тогда, но вот же нарисовала не свой, а наш «Праздник жизни». Да, так мы и сидели, мужчины и женщины, за круглым столом, покрытым старинной скатертью с длинной бахромой. На столе стоял графин с вином, рюмки, фарфоровая тарелка с красной икрой и ложкой. Сквозь графин просвечивал закат, тучки с золотой каймой по краям, далекие и неизбежно манящие к себе берега и ближние островки, и скалы с голубыми и фиолетовыми тенями, круги на воде, волны прибоя вокруг ножек стола, дрожащее марево жаркого воздуха вверху и соллнечная неустанно играющая дорожка на воде, перемещающаяся на твоих глазах к западу. Стол стоит на мелководье, и голые люди по щиколотку в бирюзовой воде смотрятся естественно, солнечные зайчики на влажных телах – как украшения. Одна дева высоко подняла длинную узкую рюмку, кроваво-красную от вина, у другой кокетливо отставлен упругий, но в общем целомудренный зад. Выпрыгнувшая из воды рыбина удивленно, но и плотоядно уставилась на все это. А вот и Лодзейский-Злодейский! Прямая спина, узкие ягодицы, длинные ноги. Я помню, он двигался как огромный, но ловкий, тренированный зверь, пружинистым шагом, плавными поворотами, потомок Тарзана. Привык, что его снимает кинокамера! – догадалась я. Ему здесь нравилось, высокомерные польские глаза теплели, но не говорил ни слова, весь в себе – лодки, лошади, мотоциклы, машины всех марок, огонь, вода, скалы – зачем им слова? Хватит поводьев, весла, паруса, руля, чтоб пролететь, проскочить или встать на дыбы по мановению режиссерской руки Ростоцкого. В разговорчивом, может, есть ум, зато в молчаливом – тайна. А я сижу и взбиваю волны босой ногой под столом, гоню их туда, где сидит муж, как бы кричу: – Смотри, как здорово!.. Муж доволен и горд, хотя никогда не подчеркивает, что имеет ко мне отношение. Я как наивный слон рядом с грациозными пантерами, львицами, змеями.  – Была бы у нее талия, тогда бы... – сказал обо мне ученый Волков. Мне и без талии хорошо, нос облуплен, волосы выцвели, улыбка до ушей, но комплекс талии теперь на всю жизнь.

– У женщин культ мужчины, а у мужчин культ себя, – Инна снова раскладывает по тарелкам жаренные с диким луком грибы, красная икра ложками только там, на картине!  – Инка, а где дочь?  – В лесу  грибы собирает.  – Одна?!     – Нет, с Вадиком-студентом...  – И не боишься? Они насобирают...  У ее гадкого утенка огромные, томные, совершенно женские глаза...  – Да ведь ее нет с самого обеда, часа три!  – Ничего не случится! – смеется Инка, загибая поля белой панамы на манер шляпы короля Людовика. Время покажет, что она прирожденная фаворитка всяких высокопоставленных, мягко сказать, ловкачей, но она по старой памяти возьмет всех нас на работу. Может, как раз потому, что в молодости ели жареные грибы из одной сковородки, воду пили из одного ручья. Не прозревающий ничего Толька Журавлев, недавно свалившийся то ли с Памира, то ли с Камчатки, похожий на кентавра с его шестью конечностями, такой шустрый, всеумеющий, любвеобильный, не курит, почти не пьет, ловит кайф прямо из атмосферы любого бытия и в свои тридцать семь не знает, кто он: журналист, писатель, путешественник, научный работник, просто советский эпикуреец, который может быть всем и ничем? И долго! Пока не кончится советская власть со своими дешевыми билетами в любой конец и почти бесплатной едой. Если он сейчас такой, то каким же был семь лет назад в Магадане изумительным, непуганым, собиравшимся с такими же как он устроить антипартийную революцию! Удивительно, но не посадили, и вот он плывет, целенький, стилем брасс или кроль по правому краю нашей картины, ныряет, фыркает, пускает фонтаны, нет-нет да и содрогаясь от мысли, что поэт Бродский написал не про него: «И за смертною чертою, лунным светом залитою, челюсть с фиксой золотою блещет вечной мерзлотою». Сразу мрак, колымский Шаламов, песочек на берегу, словно лезвия бритв. Да нет, это наш лысенький сынок построил дворец из песка, украсил камешками и ракушками от съеденных мидий, а дядя Толя наступил. Тогда наш незлобивый вскакивает и с индейскими воплями доламывает и дотаптывает. И оба хохочут!

... Зеленое небо, трава и цветы, шумящие кроны, зеленые арки, зеленая сумрачь, туманная зелень, листва облаками до самого неба, ворота июля, зеленой прохладой, промытой дождями, величие лета, покой и молчанье зеленой природы... Лежу под кустом, пасу ребенка, не знаю, где его отец, где все, мелькнет то один, то другой. Небо, облака, ветерок, трава и дерева – мир так прекрасен и полон собой, человек лишний, чужеродный, невписывающийся. Нюхаю травяную кровь от раздавленного пальцами неизвестного растения – лучше любых духов. Рок в виде моей ладони долго-долго висит над комаром, для меня – доля секунды, для него – вся жизнь. Это лето! Такое мощное, капитальное, толстоствольное, полное до краев цветов, плодов, птиц, зверей, солнца, теплых дождей с радугами, как будто пришло на тысячи непрерывных лет. Непобедимое, прочное, многообразное, как все вселенные вместе взятые. Лето, которое можно резать ножом и рассылать во все Галактики, как подарок Земли, сказать им, что Рай есть!

– Искать в природе мудрость легко, как в цыганском гадании правду, – всегда найдешь!  – А почему мы считаем, что природа – это чистая тупая биология, вроде свиньи, у которой цель – выживать и размножаться?  – А что в этом плохого?  – А что хорошего?  – Нет-нет, раз природа выродила человека, пусть невольно, значит, в ней где-то сидят философ и поэт, из ничего чего не родится!  – Мы мыслящие печи, дыханье наше – дым, а где ж печник? Далече, за облаком седым...  – Земля создала человека, чтоб было чем совершить самоубийство.  – Земной мир слишком материален, поэтому обречен, материя прожорлива и ненасытна, ненасытное несчастно.  – Пей по капельке, не хлещи стаканами!

К вечеру все ожили, потянулись в кают-компанию под открытым небом, достали припрятанные «сухари» – бутылки «Рислинга», «Ркацители», даже «Плиску» – вроде, коньяк. Наделали большие пельмени с грибами, полили аджикой, вкусно. Это Таня-индейский вождь, кандидат наук, а главное, повариха – мечта мужей. Мне-то до пельменей с грибами, хоть лопни, не додуматься! Советской власти еще жить да жить, больше десяти лет, еда по карточкам, майонез только к праздникам по распределению, колбаса одного вида – в очередь за ней посылается один, занимает на всех, часа через два подтягиваются коллеги, скандал, драка, но килограмм «докторской» уже в дрожащих от счастья руках. Все равно Рай! Молодость! И на всё стоит!

  Экология – это домоведение, это всё! – Журавлев, как и с революцией, опять опережает время. Господи, какая экология в Раю? – Пингвинов, попавших в нефть, отмыли и связали им две тысячи свитеров зеленые.  – Свитера зеленые?      – Экологи так себя называют, темнота! Рыбы-самцы из-за плохой экологии в самок превращаются!  – Кошмар, вот почему мужиков не хватает!  – Рожать или не рожать – самка броненосца решает в зависимости от окружающих условий, поэтому носит беременность до трех лет! Француз Лилли заметил, что дельфины, обнаружившие неспособность людей воспринимать ультразвуковые сигналы, в играх с людьми их не издавали, так кто умней? Добрей? Оправдывает ли человека то, что зло он делает нечаянно? – Журавлева несло.  – Ребята, сходите за водой!  Лодзейский с двумя ведрами киношной походкой удаляется к колодцу, кто-то из жен решил отмыть голову от соли и водорослей, снова стать городской дамой, забыв, что два дня (всего-то!) была русалкой. Они устали, они выходят из картины, одевшись от стыда и комаров, отыскав разбросанные в песке туфли, трусы, лифчики, губные помады, журналы «Юность» и «Новый мир». За столом на мелководье осталась мужская компания и я сбоку, ни одной голой наяды. Старинная скатерть залита вином и соусом, на бахроме высохшие кристаллики соли от ночного прилива. Пепельница из перламутровой ракушечьей створки полна окурков...

– Хорошо, я возьму тебя на полставки, пока, – говорит Инка в своем шикарном кабинете застывшему у порога Журавлеву, уже чужому мужу. А ей надо внучку растить, дочке помогать и к симпозиуму новый костюмчик...

Тьфу, это я перелистнула годы вперед, вернемся! На празднике жизни еще наливают и поют под гитару. Но уже не разберешь – что. Какая разница! Главное, надо спешить, пока Рай не кончился, любовь не ушла, цветы не опали и море теплое. Ветер, перегоняющий солнечные зайчики, так же легко мог изменить все вокруг до неузнаваемости, как вон те завернувшиеся от ветра листья серебристого тополя издалека казались плодами, или речка в камешках, как в черепках посуды, или парень, поющий под гитару, – пять минут назад знала, кто это, а теперь нет.  «Я реликтовый тигр, я король, я изгой, я по снегу иду уссурийской тайгой, тяжела моя лапа и коготь остер, я ворча обхожу ваш остывший костер»... Может, это тот, что сидит спиной к зрителям, столпившимся у картины? Пока картина изменилась только внешне, в цветовом колорите, сменила сверкающее золото на сверкающий аквамарин, Солнце на Луну. В жемчужно-голубоватом свете полнолуния все становилось призрачным, утончалось, пропадало и появлялось изменившимся до неузнаваемости. Скрипел трап на «Воямполке», Лодзейский силуэтом чернел на корме, убегали и прибегали запыхавшиеся волны, отражения огней то рассыпались на песчинки, то вытягивались в серпантин, играли сами с собой без устали. Прорезались резкие животные запахи, словно вся флора превратилась в фауну, зачавкала, задышала, кто-то проносился за деревьями, явно не люди, кто-то садился на голову и ползал по ногам, и чьи-то морды всплывали на эту луну, и чьи-то тихие безвредные тени присаживались к столу. Вино в рюмках и стаканах было непрозрачно-черное, как кровь, выпьем и запомним всё на ближайшие двадцать пять лет.  – Ну дайте же, наконец, красной икры, сколько можно на нее смотреть! Нарисована? Но ведь с натуры, где натура-то?  – Эх, реалист, по-твоему творчество – это ходьба по магазинам? На что-то же дано воображение, и вообще, закусывать, как сказал Булгаков, надо ветчиной в сумерки среди старых вещей.    – Ну, эстеты! Ну ладно, я вприглядку... Удивительно, красная икра, а пахнет грибами... Друзья, закутавшись в плащи, трубите в звонкий рог! Ты с нами встречи не ищи, злодей больших дорог... Злодейский! Про тебя! Ты где?.. Не знаем страха мы нигде, другой дороги нет, в любой нас выручат беде клинок и пистолет!..  Опять плеснуло, рыбья жизнь вокруг стола явно активизировалась луной...  Как два костра твои глаза я вижу... юбки – паруса мужчин... по Библии мессия разделил рыбу в конце мира с праведниками. И Второе пришествие будет, когда Сатурн и Юпитер сойдутся в знаке Рыб... Бог хотел сотворить овец, а получились волки... Эх, ну почему бы нам не жить вместе с призраками, летающими тарелками, муравьями и деревьями, общаться, рассказывать, что кто видит, когда не видишь ты? И никто бы друг друга не убивал... Пора бы устроить содружество всех миров, миры-побратимы, экскурсии, гости с двух сторон, письма, подарки, цивилизовать, в конце концов, этот процесс, очистить от мистики и суеверий... Ну что ты содрогаешься, брезгуешь? Кто-то великий сказал: иди туда, куда боишься, там будущее. Дух человека все время рвется из этого света в тот, оттуда еще куда-нибудь, духу везде тесно... Цель человека – взорвать эту Вселенную и зародить новую... Не стоит даже стараться!

Обнялись кто с кем на фоне дивной ночи под страстный хор цикад, разбрелись кто куда, муж рухнул рядом с сыном, а я сидела на теплом деревянном пороге под темно-синим ветхим бархатом, сквозь дыры которого светили звезды, планеты, луны, словно там, за бархатной занавеской сиял и царствовал беспредельный мир сияющего света. Или собрать звезды, как цветы, поставить в вазу. Сгрести, как алмазы, в сундук, открывать, любоваться. Или нашить на платья и блузки, наделать ожерелья, брошки, серьги, носить, пуская лучи. Или набить звездной пылью перину, спать и видеть волшебные сны, или есть их каждый день, как изысканное кушанье, или вымостить дорогу перед домом, чтоб светилась в темноте, или размешать в ступке с краской, писать картины. Вообще, раздать всем: делайте, на что хватит фантазии! Нет же! Слава Богу, никто не истратит ни пылинки, не прикоснется ничем, кроме взгляда! Лето – это когда думаешь, какой хорошей могла бы быть жизнь, «счастье для всех даром, и пусть никто не уйдет обиженным». Надо жить крутой жизнью, не есть, не спать, ходить в обносках, писать и рисовать вправду, но талант – это деньги Бога, их никогда много не бывает... И школьную форму еще не купили, наш первоклассник так мал, мы запросто носим его на руках!

Отогнув одеяла край, целую теплые твои коленки, лентяйка милая, скорей вставай, какие сладкие на сливках пенки! Ты еще спишь, ты так хороша, боюсь прервать твой сон прекрасный. Переступая и чуть дыша, привожу в порядок твое милое платье. И что же мне делать с тобой такой, на письменный стол и на строгие книжки брошен лифчик голубой и смешные твои штанишки. Поэта Пушкина бронзовый бюст украшают твои подвязки, но мне кажется, с поэта уст сорвется нежная улыбка ласки...  Я всегда слушала эту песню с неловкостью, чувствовала, что он пел ее другой, открыла глаза и прочитала в списке на стене: секстаны – 5 шт. анемометр – 2 шт. бареограф – 2 шт. горн туманный, глобус звездный, дополнение к лоции Сев.части Тихого океана, пиш.машинка «Башкирия». Я выбежала на волю, наш рановстающий сынок трудолюбиво возводил из сырого после ночи песка очередной замок, а мир вокруг был такой... все сверкало, цвело, зеленело, пело и чирикало, нечего и стараться описать. Все было в солнечных пятнах и освежающих полосах утренних теней. Чтоб было что вспомнить, когда долгая зима загонит нас в советские конторы, как скот в стойла. Рай не приедался, я пошла на камбуз помогать Тане жарить огромные нежные грибы-обабки.

А после обеда приехали другие, пришла их очередь пожить в Раю.  – Я не могу без лошадей! – ходил и ныл уже другой гадкий утенок, Лена, везде валялись нарисованные лошади. Как и положено в Раю, лошади тут же появились, паслись невдалеке небольшими табунами, ничьи, сами по себе, брали хлеб из рук.  – Блажь! Какие могут быть лошади в наше время, они запрещены! – говорили, когда Лены не было рядом. Может, что задумано в Раю, сбывается? Всего лишь лет через десять ее покажут по телевизору как мастера спорта по верховой езде. Впрочем, всех нас покажут, и не раз! Журавлев снимет свои неглаженые парусиновые штаны и пропотевшие майки, в которых метался по СССР в поисках себя, натянет на кентаврийскую фигуру шикарный костюм и галстук в тон и будет вещать по вторникам, если успеет прилететь из США или Японии. Он счастлив, они с экологией нашли друг друга. Как сказал мне с завистью один поэт: «Хоть бы в крае остался один тигр, чтобы Журавлеву было на кого получать гранты!»

А вдруг какие-то динозавры миллион лет назад тоже пировали среди морских волн и папоротников, думали, что они вечны, развалясь с подругами на белом песочке, срывая пастью какие-то ягоды? А кто впереди? Какие-нибудь Буратины с шарикоподшипниками на месте теплых коленок и лебединых шей будут собирать букеты из проросших консервных банок и мутирующих покрышек. А их Журавлев без устали будет читать по телеящику «Рекомендации по сохранению красоты пейзажей».

Мы шли пешком на следующую ступень Рая. Сначала был дождь, он размыл границы всех растений, животных, предметов, чтобы один незаметно переходил в другой, а тот в третий, а все вместе во что-то дикое, не то, что сотворил Бог. Шли втроем под одной накидкой, босиком, грязные и чистые одновременно, даже по спине струились теплые струи.  – Они сделали куклу и бросили в горную реку, и как ни смешно, тут же пошел долгожданный дождь! – Это Злодейский рассказал про Кабардино-Балкарию. Они там на съемках были.  – Устал, сынок? А ты знаешь, что он у нас не устает? Весь в тебя! – это я подлизываюсь к мужу, вижу, что он-то как раз устал. – Хотите бутерброды с аджикой? Больше не с чем. Давайте грибов соберем, дойдем – пожарим, вдруг там магазина нет... Я шла счастливая, мы так редко бываем втроем, вечно кого-нибудь нет. И хорошо, что не дома, там обязательно какой-нибудь скандал. Я вышла из-под накидки, пусть им больше достанется, и тут же увидела гриб, грибы были всюду! Дождь перестал, будто его выключили. Вокруг луж на дороге кружевной каемкой расселись огромные синие бабочки. Махаоны?  – Махаоны! Махаоны! – закричал сын. – Видите, как машут крыльями!..  И тут мы вышли к морю, оно все было в белых барашках волн, а небо – в барашках облаков, и мы – три барашка, по-райски беспечные, хотя без еды и без ночлега...

 

2001

                           *            *             *

 

 

 

                           ЗАПИСКИ СОВЫ

 

Ночью человечество дисциплинированно, как в детском саду, спит, тишина в мире такая, что слышно, как кровь моя, гудя, носится по туннелям вен и артерий, барабан сердца отстукивает ритм, что-то позванивает в ушах, поскрипывает в старых стенах моей «хрущёвки», вкрадчивый ночной дождик, шурша по июльской листве, вступает в этот оркестр, стонет неразборчивым во сне матом сосед-алкоголик сверху, а в доме через дорогу кто-то щелкнул выключателем. Зачем мне это? Спала бы, сны-то интереснее! Но сны перестали сниться, как только тот, кто их насылает, понял, что я начала за ними, снами, охотиться, разгадывать, записывать, рассказывать, не хочет он...

Я-то уже сошла с колеи, а одна знакомая, что моложе, еще нет. Говорит, какая с ним может быть любовь, у него ноги длинные, как у зайца, и он не ходит, а как-то сразу пропадает. Все мужики такие?  – А как Петруша? – сбиваю ее с любимой темы.  – Петя в лагере, спортивном.  – Алименты не появились?..  Она не устает обижаться вот уже шестнадцать лет на этот мой вопрос, а я не перестаю удивляться и возмущаться. А тем временем Петя без помощи отца вырос в полную его копию, но мы надеемся, что только внешне...

За окном огромная черная трава ночных деревьев, глухое небо, мертвая луна. Ночь – таинственное время сперматозоидов. Однажды я видела и уже не смогла забыть фотографию в «Науке и жизни» с названием «Женская яйцеклетка в момент оплодотворения». Сперматозоиды похожи на тельца перволюдей. Несколько сот миллионов. Хватило бы заселить планету. Все погибнут, кроме одного. Их не будет! Головки в узорах слизи, словно уже обозначены глаза, улыбка, уши, завитки волос. А там вроде одна в платочке! Переплетены в общей судьбе руки и ноги. Их глаза безумны от желания осуществиться, стать. Их не будет никогда, хотя они уже есть, они были, не быв...

Жаворонки давным-давно спят и уже скоро проснутся, а у меня, совы, сна ни в одном глазу, жаворонки – это пахари, работяги, а совы – паразиты, художники, поэты, артисты. Утром я как вата, а в сумерки в меня вселяется оживляющий зверь, я снова все чувствую, слышу, вижу, фантазия фонтаном бьет. А для кого? Жаворонки-то уже носом клюют...

Стены в «хрущевках»! Слава Богу еще. Что не прозрачные! А за стеной недавно появилось 1 кг 900 г весом существо, еще не сова, не жаворонок, спит не поймешь когда, плачет. Может, потому, что родилась у мамы-наркоманки, до самых родов перетягивавшей живот платком из страха перед матерью, горькой, но агрессивной пьяницей, убить могла! Плач крошки – это самое нежное, что я слышала из-за стены, а то все мат и мат! Появилось модное словечко маргиналы, эти что ли, за стеной? Бог отделил Свет от Тьмы, до этого было, как в аду, миры слипались в комья, пронизывали друг друга, растекались, не признавая границ. Мертвое «я» шло в обнимку с живым «я». Бог навел порядок, поставил перегородки, создал загоны, а ползучая Энтропия в виде ведьм, колдунов, экстрасенсов, беспредельщиков, то есть маргиналов, нарушает границы, проделывает дырки, подглядывает, ест «грибочки» и вещает, вещает, и превращает твердое «я» в текучее, и проникает в иные загоны. Может, это существо послано им для спасения? Тогда в наказание за что послано ему видеть с первого дня «лицо» бабушки? Называется – «судьба»...

«Кто истолкует бедняку мудрость Господней программы относительно его горестных дел?» – это я в два часа ночи читаю писателя Веллера. Книги – это витамин для мозга, ты увял – и вдруг книга вдыхает в тебя жизнь. Если больше некуда, то можно уйти в книгу не хуже, чем в монастырь, и я побрела. Давно прошло время, когда читала запоем, неслась галопом по сюжетам и заглядывала в конец, давно уже знаю, что умный писатель ставит точку в самый эффектный момент, вышвыривая героя с его уже неподвластной писателю жизнью и настоящими, невыдуманными бедами за страницы своей книги – ори там! не тревожь моего читателя, уйти вовремя!

В общем, постепенно книги превратились просто в катализаторы моих собственных мыслей и открытий. Например, вдруг сообразила, как сильно могут измениться люди за три года. Тогда, в 1999-ом, американцы каждый день бомбили Югославию, считая это миротворческой миссией, войной против войны, и я пошла к одной маститой журналистке, яркой, эффектной женщине под семьдесят, чтобы поговорить обо всем, что творится в мире. И мы обсуждали этот мир три часа с чаем, вареньем и телевизором, я уговаривала ее писать книгу об Австралии, где она прожила полгода со свежими еще советскими глазами, я восхищалась ее статью в черном купальнике на австралийском пляже, до этого думала, что старуха и пляж вещи несовместные. Прошло три года, мир все так же бесится, а мы «спокойны, как пульс покойника» – молодец Маяковский! «Люди ищут утешения, а не знания» – какой кошмар! Неужели не понимают, что утешение как раз в знании? Например, прочитать в скучной книжке во время бессонницы: «Тот Свет – это наша прародина, форма волновой космической жизни, мы все время возвращаемся туда». Эрнст Мулдашев. Спасибо!  А то, как говорится, нет указаний ни на земле, ни на небе. Что я буду толлкаться локтями в этом мире? Могу уже увеличить свою вселенную, где есть не только этот мир, а много-премного миров, пространств, времен, судеб. И если бы не ночь и не картонные перегородки, я бы запела стихи Николая Рубцова: «Я буду долго гнать велосипед, в глухих полях его остановлю, нарву цветов и подарю букет той девушке, которую люблю...» Не успел Коля ее услышать, или слышит? Под какими небесами сверкает спицами его велосипед?

А у нас тут уже рассвет, за окном белесый, вытканный ветхими нитками мир, как положено здесь в июне – невесомая морось, духота, туман, будто идешь в целлофановом мешке. Самый ранний жаворонок – сосед-инвалид с четвертого этажа, опираясь на палку, бесцельно бредет по еще спящему миру, а совы наконец-то ложатся, вместо молитвы вспомнив: «Я слышал в сарае под шелест дождя, как вечность сырая дрожала дрожмя...»

В детстве казалось, что люди будут другие, потом... Красивее, добрее, умнее, достойнее. Прошло сорок лет – те же люди вокруг, с утра валяется пьяный, баба матерится, бомжи в отрепье... Всё какое-то глупое, ущербное, несчастное. У моих за стеной один мужик на троих женщин, да и тот семнадцатилетний, неграмотный, но уже курящий и пьющий дурачок, все время смывающийся от агрессивной пьяной матери, тихой сестренки-наркоманки и беспокойной грудной племянницы. Вся орава жила на его пенсию и льготы, положенные инвалидам, пока мать не сообразила продать их квартиру доверчивым лохам за двенадцать тысяч долларов. Прошло два года, но они как жили так и живут, а куда им? Лохи иногда по полчаса стучат в железную дверь, звонка нет, им никто не открывает... Но это еще не всё. Квартиры подорожали, а лохи не перевелись, мать нашла покупателей, давших на несколько тысяч уе больше, она вернула деньги первым лохам, и теперь они живут на деньги вторых, вернее, на разницу цен. Я восхищаюсь: вот мы какие, русские алкаши! Забудем пока анекдот о том, что на финско-китайской границе все спокойно. Маньчжурия еще поговорит по-русски!

Читаю дневник блокадника-ленинградца. Со слезами на глазах все время отрываюсь, бегу на кухню и ем все подряд! Интересно, как это у медиков называется? По ассоциации вспоминаю продуктовые магазины в начале перестройки с надписью на дверях: «Продуктов нет». Смеялись, сочиняли анекдоты, никакой трагедии, неотоваренные талоны остались на память о том неповторимом времени. А недавно попались сколотые в книжечку квитанции на выписанные в 1990 году издания на семью из трех человек. Это «Москоу ньюс», «Техника молодежи», «Иностранная литература», «Юность», «Новый мир», «Огонек», «Смена», «Нева», «Литературная газета», «Октябрь», «Эхо планеты», «Комсомольская правда», «Студенческий меридиан», «Химия и жизнь», «Наука и религия», «Вопросы психологии», «Психологический журнал», серия «Философия», краевая газета «Красное знамя», «Рыбак Приморья».…….. У меня нет слов. Прошло двенадцать лет. Я не выписываю ни-че-го... Тот свет, туман, клочки, лохмотья. Огни блуждают. Тихо и темно. Ты мне сказал, что любишь все равно и все прощаешь, и заплакал вроде. Я не дослушала, ты был так странен, столько плоти! Так тяжело дышал, так громко думал, так страдал, так мир бесплотный колыхал! Меня за сто парсеков унесло, но я вернулось и тебя нашло. Я плакало с тобой, я незаметно обнимало, а почему – уже не знало...

Это была любовь с первого взгляда, то есть самая естественная, чистокровная, искра Божья, благодаря которой люди еще живут на свете. Без любви никому не нужны вечер, звезды, цветы, море, луна. Единственное, что придает смысл всему – это любовь. Она меняет человека, кидает, несет, делает то летящим, то ползающим, то плачущим, то смеющимся, то великим, то ничтожным, она как бы увеличивает одного человека во множество разных личностей в одном теле. Любовь – это чертовщина в чистом виде. Конечно, внешне она Раю не изменила, разве только блеск и мечта в глазах, но и это очень много! Грузная, низкорослая, с красноватым лицом, апоплексически одышливая, в нарядных синтетических платьях с огромными цветами, возраст за сорок, в режиссере драмтеатра Волине в одно мгновение она увидела возможность совсем другой жизни и судьбы. Существование разделилось на две части, вернее, антимиры. В одном она с утра до вечера вкалывала на пишущей машинке, сбивая подушечки пальцев в твердые лепешки, истово работала на даче, сбывая потом по высоким базарным ценам клубнику, помидоры, картошку, растила дочь и ухаживала за мужем, у них не было ни претензий, ни подозрений. В той же части своей жизни, которая была озарена Волиным, она превращалась из Золушки в королеву. По мановению его руки, привыкшей дирижировать человеческими массами, она доставала все заработанные деньги и буквально пускала их на ветер – пересекала СССР на самолетах и встречала своего идола у очередного театрального подъезда с цветами в руках, всегда полупьяного и обиженного, нищего, но сверкающего, всегда безмерно любимого и всегда нелюбящего, но терпящего ее. Этого было ей достаточно. Она жила в гостинице, ожидая его в дорогом номере, покупала ему рубашки и туфли, откармливала в ресторане, утешала неиссякаемым преклонением и верой в его талант. Волин переходил из театра в театр, искал идеальный, вел театральную студию, где влюбился в девочку и она родила ему сына.  – Томка! – кричал Волин. – Я ведь впервые отцом стану!..  Огромный, красивый, он торжественно вел, почти нес, стараясь принять на себя вес огромного живота своей девочки.  – А как дела в театре? Где твой Гамлет, где твои Карамазовы?..  Волин сразу потемнел, съежился: – Ушел я от ваших лицедеев, уезжаем... Но уехал один... Вдруг года через три появился, переночевал у нас, все такой же нищий и представительный. Наверно, на Раины деньги покупал игрушки, носил к порогу квартиры, где жили любовь и сын, игрушек не брали, избегали встреч и разговоров. Он опять исчезал и снова появлялся, с каждым разом более все более пьяным.  – Ночевать останетесь?.. Волин с ухмылкой на все еще респектабельной роже доставал брелок с ключом, крутил на пальце: – Меня ждут...  Наверно, Рая сняла квартиру для него? Кстати, с годами они с Раей становились все более похожи, полные, одышливые, краснолицые, общительные, но он был могучим, заметным, она – женщина из очереди. Он одновременно седой и лысый, и в то же время ребенок. Чудесный, но коварный и непредсказуемый, одним словом артист!

Любовь вносит в устоявшуюся жизнь хаос и энтропию, перешибает хребет амбициозному сознанию, наверно, это надо природе, но Волина сломало. Оказалось, любовь надо кормить, заботиться, отдавать всего себя, от многого, к чему привык, отказаться. Любоваться и гордиться сыном – это одно, а зарабатывать деньги на его пеленки, молоко, игрушки, лекарства, ванночки, теплую и светлую квартиру, где б он рос – это же просто тупой, каждодневный, изматывающий труд, полное пожертвование своей жизнью! Он оглянулся, увидел, что серенькие мужички на это способны, а он, такой огромный, талантливый, великолепный – нет!

Есть ли хоть копеечная заслуга самого человека, когда он сильно, глубоко, возвышенно влюбляется? Наверно, нет. Стихийное бедствие – любовь – падает на кого попало. Вдруг начинаешь летать! Глядишь на старую любовь – неужели и от него летала? Рая любила Волина, как в последний раз, и ведь оказалась права. Надо же, почти в дверях встретить такого! Может, любовь – это просто память о Твоем человеке из прошлых жизней?..  Перемешаны наши дыханья, перепутаны наши следы...  Рая была умной женщиной, то есть в ее обществе мужчина мог быть любым, не надо было ни играть, ни притворяться. Я знала ее мало, хотя мы работали в одной большой конторе, а она так радовалась мне – ведь я знаю Волина! Этой истории было уже лет пятнадцать, когда она отыскала меня на работе, совсем уже старуха, но долгая беззаветная любовь как-то облагородила ее лицо, глаза светились по-молодому.  – Сходи, миленькая, попроси фотокарточку сына, Волин мне написал, что они не отвечают на его письма...  – Где он сейчас?..  – На родине, мать у него умерла. Сына уже лет пять не видел. Сходи, вот адрес. Они недавно переехали в новый район...  «Наверно, у нее астма, - подумала я, - Боже, какая старая и все еще любит его!»  – И Волин тоже, - прочитала она мои мысли, - не мальчик!..  – Пьяница несчастный, - отрезала я.  – Да, несчастный, - сказала так светло, будто похвалила. – Только не говори, что для него, она не даст фотокарточку...  – А что же я скажу? Подари мне фото Костика, на столе в рамочке поставлю?..  – Ну, придумай что-нибудь...  – Легко сказать! Нет, Рая, фотокарточку не обещаю, но схожу, хочется увидеть, как они с Костиком живут.

Да... Поддалась порыву. Хоть и через Раю, а и мной Волин дирижирует-режиссирует. Будь что будет. Неужели нужен повод, чтобы прийти к человеку, с кторым дружил в молодости? Да, нужен! Ведь это не просто человек приходит, это частица твоей давней жизни с ее разочарованиями, обидой. Это от случайного прохожего и толчок нечаянный стерпишь, а тут и мимолетный взгляд опасен, как нож, как доза яда. А может, я преувеличиваю, все давно забыто, похоронено и не болит, и даже интересно? Сына Волин назвал, конечно, в честь Станиславского. Ну и Рая! «Притвориться пьяной, чтобы приласкаться, притвориться глупой, чтоб сказать люблю»... песня такая.

Мы с сыном пришли с тортом. Девочка, которая так и не стала женой Волина, выросла в красивую женщину, практичную, сама шила на швейной машинке себе стеганое пальто, комнатка была завалена клочками материи и обрывками ниток. В другой, хорошо обставленной, мы пили чай из красивого, синего с золотом сервиза, пришла ее подружка, они смеялись, да еще мы пили вино, опьянели, поэтому я осмелилась завести разговор о Волине, о фото Костика, которого не было дома, поняла, что он иногда (или всегда?) живет у бабушки, маминой разумеется. Здесь не хотели ничего слышать о Волине, значит, еще болело... не дали и фото сына.  – Я знаю, от кого ты пришла! – сказали мне...

Темные, могучие, звериные страсти – это и есть топливо жизни, оказалось, эта смертная боль-любовь и есть подарок богов. Чем только Рая ни заполняла то место в жизни, где должен быть ее мужчина, оно все зияло, как дыра, оттуда дуло. В общем-то мы слушаемся только сердца, даже если соглашаемся с разумом, но разум нам чужд. Дошли слухи, что там, далеко-далеко, на родине, у Волина родилась дочь, но он по-прежнему спивается. Потом – что его уже нет... Рая умерла, сказали мне... Она в воздухе, возле них, безумная, огромная, неописуемо прекрасная, могучая страсть, которая могла двигать мирами.

Говорят, Костя рассекает по городу на иномарке, занимается бизнесом, его мать вышла замуж за богатого.

Как хорошо, что на свете есть любовь, без нее мы превратились бы в роботов. А так меняется перспектива, плывут углы, разворачиваются и сворачиваются горизонты, удивляешься, как новорожденный, что ранним утром каждый камешек на дороге дает длинную тень и дорога вся в черных черточках. Тени – это целый незамечаемый мир, живущий своей жизнью. Качающиеся тени деревьев вдвигались в неподвижную тень дома и снова выдвигались, проскользнула, как мышь, тень автомобиля, по косой проползла тень чего-то взлетающего – самолета? ангела? Волны бензина дурманят, как аромат орхидей, запахи мгновенно превращаются в конкретные миры, которые то и дело сменяются вместе с запахами. А бездонное небо, если его положить на землю, можно пройти за час. Потому что Ты – еще миленький! А я – еще тайна! И мир еще не понят, а значит, не потерял смысл!

Чтоб хурму есть, может, надо раздеться почти догола: юг, жара, она явно зрела далеко от наших широт. Или тряпку какую-нибудь на голову, как у Ясира Арафата, или кольцо в нос, браслет на ногу. А то за окном снег, а у тебя хурма на блюдечке, как неведомый зверь, а ты – людоед. Смотришь на нее, такую самодовольную, самодостаточную, сквозь бока ее просвечивает совсем другая жизнь, цветы, фрукты, теплое небо другой планеты, где девушки Гогена в набедренных отрезках ткани сорвали и протянули тебе через времена и пространства это...  Эх, думаешь, не буду есть!  – Ешь! – лепечут они смеясь, и повязки спадают от смеха. Вздохнешь, снимешь ножиком верхнюю часть, поднимешь эту крышку, а там!.. Оранжевое желе, фруктовый крем, амброзия с плавающими дольками слив, ну в общем не с чем сравнивать. Не выдержишь и ложкой за две секунды сожрешь. Нет чтобы растянуть удовольствие! Нет, как вандал, раз и нету. Она словно сама влезла в рот! Оранжевая чашечка кожуры пуста, слегка квадратная, но без углов. Полюбуешься, а потом и ее сожрешь, горький, терпкий вкус. Было это Оранжевое и нету! Только снег за окном. Как будто и не было. Вот еще остался крепкий сучок с кожистыми желто-коричневыми, причудливо изогнутыми листьями – туфельки хурмы. Даже их жалк выбрасывать, но тут у соседей грохнула железная дверь, комками грязи полетел разнообразный мат. О чем это я? О какой-то хурме... тут население спивается целыми домами, улицами, жить среди этого – как на тонущем пароходе. Пошла воспитывать пятую квартиру, а баба оттуда закричала, что во второй и третьей вчера было хуже, чем у них. Соревнуются...

Суббота. Весь день звонили в дверь. Конечно, Оля – занять денег на бутылку, я не открыла. Она очень похожа на мою Лидку: красивая, улыбчивая, пропащая, но это не Лидка, а Лидка неизвестно где, уже шесть лет после последнего похмелья блуждает в сумеречном четвертом измерении между раем и адом. В жизни то и дело, если пропадает один человек, тут же появляется другой, почти такой же. Двадцать лет я смотрела на выпившую подругу и не знала что сказать. И Оле – язык не поворачивается...

Опять не спится, приемник возле уха читает «Дневники» Юрия Нагибина: «Из любого соприкосновения с жизнью я выношу простое и глубокое презрение к себе, ибо всякий раз убеждаюсь, что я ненастоящий». А я? У женщин такой вопрос не стоит, какие ж они еще, как не самые настоящие? Рожают! Анна Каренина – живая, настоящая, горячая, даже странно, что ее придумал мужчина. Чтоб такую Анну родить, надо быть необыкновенным мужчиной! А в старости, уже лет через десять, как родил, Толстой отказался от нее, плевался... измельчал... Только чувства будут скоро читать, единственное, что еще будет трогать усталое, больное, вырождающееся человечество. «Обнаженность души в мире, где бесчеловечность – норма», – как успела сказать в перерыве между очередной химиотерапией и концом критик-искусствовед Лариса Куликова на открытии художественной выставки... Художники возили ее в Америку лечиться, продавали картины за лекарства. Последний раз я видела ее на августовской улице на мысе Эгершельд, она придерживала широкополую шляпу от морского ветра с бухты Федорова, волос у нее уже не было, теперь я знаю, что печальная красавица поражает больше, чем веселая...

«Завтра лукошки нами сплетенных гнезд так занесет пургой с незнакомых звезд, что полетишь за любой тепловой волной через границы в стан чужой, неземной. Ибо покажется даже Дантовский ад детской фантазией после земных услад...» Проснулась от грохота железной двери безумных соседей Морозовых. «Жизнь – экзотическое искусство», – сказал кто-то. Вспомнилось еще выражение: наваристый бульон из врагов. Россия, Африка – дикие страны, терпи! Качайся, плыви, пари на тепловой волне мысли о любимых, радуйся, что они у тебя есть! Проснешься, вздрогнув от криков за стеной «Ты меня за...бала!» И на этом фоне любимое лицо вообще как икона! Так и живешь, молясь на свои иконы.

Только что ему четыре исполнилось. Наверно, Овен по гороскопу. Крошечный, но шустрый. Утром станет на дороге, ручки разведет в стороны, как бы обнимая весь мир, голову запрокинет, чтоб и самые высокие деревья взять в себя, и вскрикнет что-то вроде эх или ух! Младенческим свежим голоском. Иномарки, которые туда-сюда целый день, останавливаются и ждут терпеливо, такие маленькие даже для них священны, им все можно.  – Детка, как тебя зовут?  – Саша!!!  Он родился для всего мира, вся округа – десяток огромных девяти- и пятиэтажек, детский сад, магазин, вся эта вселенная знает его. Кричат, зовут: Саша! Подарили велосипедик, кругом лужи, он остановится на самом краю в лужу ни за что не заедет. Приглашают по-соседски в шикарные легковушки, прокатят до помойки, где стоят высоченные для него мусорные контейнеры, и обратно, довольный Сашка бибикает старухам и кошкам. В двенадцать ночи, светясь белобрысой головой, вертится рядом с выпившими мужиками, его гладят по головке, матерятся потише. Молодая, такая же белобрысая мать невдалеке на лавочке распивает бутылку с подругами, кричит: - Сашка! Ноги не промочил?..  Любит. Кто знает, по каким рельсам, шпалам, тропинкам, заросшим полынью, свалкам, лужам и ямам вселенским скитались наши души, прежде чем прийти, наконец, к туннелю с выходом к земному свету? Как трепетали всеми своими фибрами перед неизвестной судьбой? И вот – растет крапива у забора, лают собаки, пахнет ночным дождем.

Пахло дождем, и вид неба был дождевой, и свет включила, и тихо, и кошки спрятались, и деревья качали верхушками, но больше всего запах, тревожный, как откровение, свежий, холодноватый, земляной. Но самого дождя не было. Я уже ничего не хотела от жизни, только дождя. Но был лишь его запах, хотя метеосводки, дразня, то и дело называли места, где «дождь с грозой». Словно без дождя не могло прорасти в голове что-то очень важное. Дальневосточная духота со стопроцентной влажностью сводила с ума, но вдруг, насмешив себя, я вспомний этогодний май, когда от постоянных дождей зацвели зеленой плесенью кожаные куртки, еще висящие в прихожей с прошедшей зимы. Тогда все молились Солнцу, как язычники: где Ты? Увы, весь май не было...

С годами стало ясно, что адреналин не был разлит повсюду, его нужно добывать, как полезное ископаемое. Новая мысль – эврика, кайф! Новая песня, новое кино, новый человек, новая одежда, книга, взгляд, все новое вообще! Вот я, чистый, почти стопроцентный мертвец, иду по Эгершельду, улице Морской и глазам поверить не могу: неужели дожила все-таки до времени материализации чудес? Дожила, мать! Плачь от счастья! Огромный, многоэтажный дом одной стеной стоял перпендикулярно земле, а другой от крыши до земли спускался под углом сорок пять градусов, и на этой горе лежали и смотрели в небо многочисленные окна, как будто так и надо, наивные, задумчиво отражали облака. Я наклонила голову, выровняв стену взглядом, тогда полегли под тем же углом все фонарные столбы с какими-то вычурными светильниками. Фантазия пьяного архитектора, изголодавшегося по творчеству среди панельного домостроения, сработала как надо – рядом с его домом все прямое стало казаться кривым, правильное скучным и изжитым, захотелось родиться еще раз, чтобы прожить совсем по-другому.

Но пока новой жизни нет, приходится доживать старую. В пол-пятого утра скандал с гостями соседей. Наверно, продают наркотики, грязные шприцы на полу у их двери. В неимоверной тоске глянув на солнечное равнодушие, взяла веник и пошла подметать под своим окном горы размокшего в последний дождь, в среду, кажется, мусора, показывать пример соседям-беспредельщикам. По улице ковыляет кроха-котенок, у которого лишь вчера раскрылись глазки, не успел родиться, уже никому не нужен. Серый, сливается с асфальтом, будущая жертва авто... Нет, умный, ушел с дороги, прикорнул в одуванчиках, попискивает. Девочка погладила, ушла, оглядываясь. Соседка Ольга опять пришла занять денег, крсивая, полупьяная. Дала ей ее же пятидесятирублевку, которую она вернула три дня назад. Красоту еще не пропила, а мозги уже. Ее муж требует собутыльника, она им и стала, чтобы он не ушел искать. Уходит он, как правило, с вещами, навсегда, но, что больше всего растравляет душу, недалеко, к первой попавшейся, которая возьмет за руку и даст все – ночлег, бутылку. Олег выше среднего роста, у него красивое, но сгоревшее от алкоголя лицо, его можно снимать в кино, к Ольге он перешел от Морозовой-матери, с одной лестничной площадки, дверь в дверь, иногда они пьянствуют вместе, и как он не путает, где ему залечь на отдых, удивительно! Оле всего сорок, недавно вернулся из армии ее сын Андрей, в армии ему почему-то вырезали селезенку. Били? Тут, одно к одному, забеременела семнадцатилетняя дочка от соседского парня. - Незамужем! – плачет Оля.  – Да кто в наше время на это обращает внимание! – успокаиваю я.   – Как твоя худышка поправилась! – удивляются ядовитые старушки у крыльца. Оля молчит, со слезами на глазах улыбается. У Морозовых-то хуже! Пьяница мать, наркоманка дочь, дурачок сын и новорожденная девочка, принесенная неизвестно откуда. – Аня! Ё... твою мать, куда ты соску дела? – спрашивают строго у трехмесячного ангелочка. Но самое страшное, что видела, может, во всей жизни, это позавчера дочь волокла из квартиры по полу пьяную мать на лестницу, то есть на улицу. А я как раз вошла в подъезд с улицы и остолбенела, хотя эту мать убить бы не мешало, но все же не дочери! Увидев меня, дочь потащила мать обратно.

На фоне этого почему-то радуют простые вещи – лежать с книгой, смотреть телевизор, пить чай, словно внутри где-то записано, что это незаслуженно, что где-то когда-то не давали тебе этого. Вот и Лао Цзы о том же: «Небо и земля не обладают человеколюбием и предоставляют существам возможность жить собственной жизнью». Да, да, где прекрасные высшие силы? Должен же быть кто-то сильнее бури, землетрясения, извержения. Природа настолько сильнее, что человек не чувствует себя хозяином своей жизни. Бог замаскирован намертво. Может, мы обожествили какую-то небесную механику. Вселенная клубится сквозь волшебное оптическое стекло атмосферы, а там, за ней. Она тиха и размеренна, как отлаженная машина: ни щелчков, ни гудения. Но – механизм. У нас явно не хватает органов чувств, пять – это мало, чтобы ощутить мир, отсюда и религия. Человек мечется, ничего не понимая, улавливая лишь хвосты явлений. Вдруг сон приснится и сбудется точь-в-точь. Или поймешь, что этот вот момент, этот пейзаж, этот разговор уже были! Но не в этой жизни. Где же? Нам с младенчества вдолбили, что жизнь единственная и неповторимая… Наталья Бехтерева не захотела даже подступиться к этим вопросам. Даром что директор Института Мозга и шестьдесят лет зарплату получает за просветление этих мозгов. Как-то в одном интервью сказала, что будущее дано нам заранее, оно УЖЕ существует. Напрасно я ждала от нее подробностей, мол, я все-все знаю и сейчас расскажу. Оказалось, ничего не расскажу, пусть дурачки живут себе, «блаженство в неведении». Но ведь это интервью уже двадцать первого века! Просто хохотать хотелось. Оказалось, в возрасте шестидесяти пяти, то есть лет десять назад, у нее начались галлюцинации – голоса, звуки, тени. «Я очень испугалась! – сказала Бехтерева. – Пошла в церковь, долго молилась, ко мне пришел священник и читал молитвы во всех углах, кропил святой водой...» Да, в интерьерах науки, видно, колышется на занавесе изображение доброго чудесного Бога, а истина – там где-то, за ним...

«Пора вернуться на круги своя, в каморку сердца, лавочку старья». Эту каморку ничем, кроме любви, не осветить, нет любви – там темно, как в аду. Оттого Вера, Надежда, Любовь – это инстинкты. Одна пылинка клянется в вечной любви другой пылинке, мир без любви – тина болотная, даже один намек на возможность любви – уже счастье, улёт. «Жизнь не стоит столько, сколько человеку приходится платить за нее». А любовь стоит!..

Ночью алкоголик сверху не давал спать. Он самодур, вчера не пустил на работу жену, за ней пришли, какая-то баба кричала ей вверх, на балкон: «Не прячься! Я знаю, ты дома! Нашла себе алкаша на помойке! Паразита! Лю-бовь!.. Вам электричество идет отрезать! Открывайте!» Сосед не работает, высыпается днем, а ночью пьет и гоняет жену, в ночной тишине это страшнее телетриллеров с убийствами и расчлененками. Постучала им в дверь, спросила: «Мы сегодня спать будем?» А вот за стеной, у Морозовых тихо: уехали в деревню смотреть недавно купленный на остатки денег от дважды проданной квартиры дом, или полдома, не знаю.  – Я не поеду в деревню с маленьким ребенком! – кричала младшая Морозова...  – Зачем ты меня рожала, если тебе нечего было мне дать? Я даже в школу не ходил! – удявлялся появившийся откуда-то еще один сын, двадцатипятилетний. А семнадцатилетний беспечно играл в мячик с пятилетним Сашенькой на равных, и я трепеща следила за орбитами пролетающего вплотную к моему окну футбольного мяча.  – Ты что, забыл, как я тебя в первый класс водила, ё... твою мать! И баба Валя... водила...

Разгадка недоумения, почему у пьющих-никудышных почти всегда много детей, оказалась простой, как три рубля, когда я увидела старшую Морозову сидящей с внучком на руках на скамейке рядом с самыми строгими соседками, через день обычно вызывавшими милицию в «притон Морозовой». Она смело поворачивалась к соседкам своим пропитым, разноцветным от синяков лицом, а они видели ангельское, с синими глазками, нежнейшие ручки выпрастывались из одеялка и радостно хватали их за бородавчатые от старости носы и щеки, а сиплый голос заглушался младенческим агуканьем. И выходит, Морозова – не пьяница пропащая, а Богоматерь! А вам слабо? А мы еще народим!..

«Лето у нас все-таки когда-нибудь будет?» - спросил диктор радио, наверно, у Господа Бога. Пятое августа. Тайфун, ливень, машины на дорогах – как катера, разрезают воду носом, образуя волны, в них бредут по колена люди, намокшие брюки, юбки черны, как пиратские флаги. Отражения исхлестаны дождем и ветром. На главной площади Владивостока памятник: угрюмая толпа из чугуна, все с винтовками. Представляю лет через сто разговор папы-китайца с сыном:  – Пап, это кто?  – О! Это русские! Они приплыли на корабле, перестреляли наших и захватили этот прекрасный город. Иди посикай на них!..  Тогда я, к тому времени свободный дух, прошепчу китайчонку правду, что до русских здесь стояла одна фанза с седым китайцем, который собирал на пустом берегу морскую капусту, что место это считалось неполезным для жизни из-за дождей, ветров и морозов, что я приехала сюда через сто лет после высадки русских на безлюдном берегу и тогда еще увидела, что Владивосток – это все криво, косо, страшно, заманчиво, опасно, пьяно-разгульно, темно, загнано в тупик и только одна открыта дверь – в яркое, яростное море с качающимися огнями кораблей и черными тучами над волнами. Может, потому, что я приехала из чистенькой, бело-розовой, благолепной Рязани?.. Поняв, откуда голос, китайчонок закричит:  – Мама!..

Возле моего окна качается толстая веревка – это сосед сверху спускался из квартиры: наверно, жена заперла и ушла на работу. Неужели сейчас с бутылками полезет назад? Как бы не въехал ногой мне в окно!

«Писание дневника напоминает хождение голым в запертой квартире». Ужасно! Но медики говорят, что ходить голым полезно. Тело властвует на земле! Жадное, чавкающее, бесцеремонное, хитрое, трусливое, цепкое. Душа в плену у него.

Бродский:  «Бурлаки в Североморске тянут крейсер бечевой, исхудав от лучевой... И как вдовые Матрены глухо воют циклотроны». Из моего дневника, тридцать лет назад: «У меня была одна выходная одежда – белый костюм, из которого выглядывал воротник синей кофточки.  – Ты опять в униформе! – говорили мне девчонки в общежитии... Запоминаются только те куски жизни, когда жилось трудно». Телепередача «Зеркало» – о деле Буданова, с сарказмом: «Что за беда, если даже каждый полковник убьет по одной девушке! Девушек много». Еще ТВ: «Самым серьезным доказательством существования разумной жизни во Вселенной является тот факт, что с нами до сих пор никто не связался». А вот из журнала, Д.Быков: «Мусульмане – это большевики нашего времени». Шарль Бодлер: «Женщина страшна тем, что естественна». Уф... Хватит!

Опять ночь, совиное время. За окном, в звездном небе – Леониды, звездный поток, успела загадать желание. В закрытых глазах на изнанке век тоже какие-то звезды, туманности, орбиты планет, но не с земной точки. Наконец-то выспалась с головой между двух подушек, это от дверных грюков. Третий глаз... может, это тот, которым мы видим сны? Или просто душа, которая бессмертна, – дверь во всевозможные миры?

 

2003

 

                  *         *         *

 

 

 

      

                  ПОДРУГИ ДЕТСТВА

 

Я улыбнулась ей, стоя в дверях. Она всмотрелась пристально.  – Да, теперь узнаю, Томка! Заходи!..  И продолжала, как только сели:  – Десять, нет, одиннадцать лет назад, за сорок мне было, последняя возможность! я вышла  замуж и обменяла квартиру в деревянной развалюхе (ты ее помнишь?) на эту, двухкомнатную.  – Да, теперь ты живешь на кукурузном поле! Ты помнишь, Женька, кукурузное поле?..  – Молчи, при Вячеславе... – и палец к губам, - а то мне потом оправдывайся про поле это, про Колю, про нашу позорную первую любовь!

Боже, она так и сказала: позорную...

...Еще ничего не случилось, я, новенькая, бежала к школе, в голове восторженный ералаш, синий упругий воздух, четкие, словно вырезанные из желтой бумаги, кроны берез и кленов, на ногах шаровары и тапочки. Мы штурмуем грузовики с обшарпанными скамейками. И полетели по городским улицам с песнями: Ты всех милей и нежней, ты прекраснее всех, мне с каждым днем всё нужней слышать звонкий твой смех... – Да, Женька?  – Ага, ты надолго приехала? Может, класс наш соберем?.. Вячеслав, тебе не хватит?  – Он что, злоупотребляет? – это я шепотом. – А еще горланили – помнишь? – Ты не верь, подружка моя, что шоферы ненадежные друзья. Перекрикивали шум ветра, мотора, свист поездов, глотки у нас были луженые. Застряли в огромной луже. «Пересаживайтесь на пароход!» – шофер выволакивал из кабины нашу классную, Римму Александровну, как она блевала!  – Вячеслав, сходи за картошкой, покупай только по три!..

Поле скошенной кукурузы простиралось до горизонта, и мы, два девятых класса, путаясь в длинных мокрых стеблях, хлещущих по лицу, забрасывали их в кузов, утрамбовывали, скатывались по ним вниз, визжали. В нашей городской обувке чавкала вода, красные руки коченели и не слушались, штурмовали кукурузу до обеда, пока дядька бригадир, сам-то в плаще и сапогах, не протрубил «Отдыхайте!» Кукуруза успевала созреть лишь до молочной спелости, мы выдирали кочанчики из зеленых пеленок и ели, ели, ели ее, полную сладкой зеленой воды, и наконец отъелись настолько, что ужаснулись разбухшим от грязи носкам, сбившимся косынкам, комкам грязи на одежде. Встали в очередь к единственному зеркальцу школьной красавицы Лариски. Кстати, заметили, что полковничий сынок Виталька и наш классный аристократ Юрка Сысоев выглядят так, словно и не работали, зато отличник Левка Романов сидит на куче кукурузы как-то боком, еле дышит, огромные белые руки дрожат, очки запотели, но он считался почему-то чокнутым, и никто его не жалел. Неожиданно прибежала Римма с авоськой хлеба, плавленых сырков, конфет, слегка красуясь своей заботливостью. Всегда заискивала перед нами, завышала отметки, не помню даже, что преподавала, толстая, добрая.

После обеда римиными дарами мы уже не работали, стал накрапывать дождик, мальчишки воровато закурили, девчонки затянули: Я не знаю, где встретиться нам придется с тобой, глобус крутится, вертится... От Бога петь дано было только одной, длинной, нескладной, с огромными темно-голубыми глазами на слегка лошадином лице. Она – моя противоположность, я могу уйти в себя хоть на час, в полную неподвижность, она же то поет, то болтает и смеется, без конца переплетает шикарную светлую косу, при разговоре хватает тебя за руку и не отпускает, даже противно!.. Такой вот была тогда Женька...

- А Вячеслава, увы, уже выставили из института, ходил он к одному бывшему своему студенту, теперь фирмачу, не взял...

Я сидела на куче стеблей и оглядывала истоптанное грязно-зеленое поле и грязно-серое небо над ним, уже начавшее темнеть. Вдруг взгляд магнитом притянулся к двум мужским фигурам на дороге, невдалеке – огромный брезентовый бригадир и рядом стройный парень в модном пиджаке поверх ослепительной рубашки. Он что-то писал, говорил, веселые глаза, милая улыбка, падающий на лоб темный чуб, потом спрятал бумагу во внутренний карман пиджака, расправил плечи и с удовольствием закурил. Что-то сдвинулось во мне и заныло, сладко, тревожно и бесповоротно. Я поняла, что детство кончилось, стало страшно, в один миг я превратилась в женщину. Это же Коля, успокаивал внутренний голос, практикант из пединститута, будущий учитель русского и литературы...  – Коля!!! Николай Александрович! – дурачась, крикнули одноклассницы. – Идите к нам!..  Он повернулся ко мне с широкой улыбкой, тряхнул руку бригадира и зашагал по грязи. Он шел ко мне под огромным небом, высокий, широкоплечий, с лукавыми, прищуренными, словно все уже знающими глазами. Какой-то звериный, дикий огонь побежал в каждой клеточке моего существа, холодный и жаркий одновременно, разгоравшийся все сильнее с каждым его шагом, делавшим его ближе и ближе, словно он шел из немыслимой дали тысячекилометровыми шагами. Я не выдержала и отвела взгляд в сторону, к пустым полям и небесам, но и там он шел ко мне...

- Жена у Вячеслава была ужасная: следила, ревновала ни к чему... все равно увели же!.. Я ему сразу сказала: или одеваемся, или квартиру – по мировым стандартам... В Германию его свозила, институтский обмен, в языке попрактиковалась, коллекцию пополнила. Так повезло!.. К керамической кошечке изумрудного цвета я нашла в одном магазине такого же изумрудного котенка. Моей коллекции цены нет! К двумстам приближается, все кошечки разные – и стеклянные, и из драгоценных камней, и позолоченные, все не более десяти сантиметров, уже на выставку просили...

... Дальше я почти ничего не помню. Погрузились в грузовики, сами как мешки с картошкой, тряслись, прижавшись друг к другу, согревались. Без сил, в каком-то полусне мечтали среди набегающих и пропадающих разноцветных огней вечернего шоссе. Я, маленький комок в сгрудившейся куче таких же, уже знала: есть в мире невообразимо великая вещь, ради которой стоило родиться, счастье или несчастье, добро или зло – неизвестно, просто сила, поднявшая меня на страшную высоту, где мне теперь жить, совсем не зная, что делать...

- Куда он без меня? И жене его помогаем, там нищета... ну, как вся интеллигенция! Мне-то как-то удается... я в приемной комиссии... думаешь, откуда все эти деликатесы, коньяк?.. Пойдем в комнату, Вячеслав  возвращается, спиртное убираю...  – Твой муж на Колю не похож...  – Да просто полная противоположность!.. За студентками мне в нарядах не угнаться, да и немецкий мой никому не нужен...  – Ты его встречала когда-нибудь? – Она отрицательно мотнула головой. – А помнишь, Жень, мы с тобой на сцене в школе выступали, пели «Березы, березы, родные березы не спят». И никто не знал, что за кулисами стоит признанная певица Вика и вытягивает за нас самые трудные ноты, а мы только раскрываем рты, слегка подвываем, и нам ни чуточки не стыдно!  – Да, открыли эру «фанеры»!..

Его любил весь класс, он каждый день менял рубашки, носил модную прическу «кок», без конца организовывал нас в какие-то кружки, вовлекал в дискуссии, походы, встречи с интересными людьми, даже спектакль поставил и напечатал мою фотографию в роли в своей институтской многотиражке!  «Пока, до завтра, Николай Александрович!» - орали все на прощанье, а мы с Женькой не прощались, шли за Колей в дождь и снег, по темнеющим улицам, через сквер на Советской площади, потом по Ленина до аптеки, напротив нее жил наш Коля. Мы знали о нем все, а значит, через него нам, темным одноклассницам, открывалась жизнь красавца-плейбоя, говоря сегодняшним словом. Во дворе, на лавочке, на фоне палисадника с флоксами и георгинами, сидела Колина матушка, так он ее называл, был ли батюшка – не помню. Коля шел к матушке, махнув нам с Женькой на прощанье. Мы сконфуженно делали вид, что вовсе! никогда! какая глупость! не следили за ним. Но иногда Коли не было нигде. Помню, третьего марта мы с Женькой тихо, безнадежно шли под густым мягким снегом, вдруг посланным к вечеру с небес. Снег без единого просвета облеплял деревья, дома, заборы, фонари, скамейки, людей, превращая мир в царство алебастровых статуй, так красиво никогда в жизни больше не было, какая-то изысканная нереальность, хоть плачь! И мы так мечтали о Коле: вот он, впереди нас на двадцать шагов, в драповом пальто с широким поясом, в шапке пирожком, в правой руке держит кожаные перчатки и задумчиво бьет ими по левой, а глаза смеются, и гладко выбрит, и запах сигарет... Нет, его не было! И тогда мы пошли во двор Лариски прыгать с крыши трехэтажного дома в сугробы.

- Отдыхать мы ездим на Ларискину дачу, там Ока, бережок песчаный. Лариска-красавица замуж так и не вышла, всё из-за какого-то лабуха из оркестра Лундстрема, он ей голову морочил, артисты – ее слабость. Помнишь, она ездила в Москву к Майе Плисецкой, ночевала у них с Щедриным, потом ходила, прижимая к сердцу подаренные пуанты. Помнишь, как мы прыгали с ее крыши в снег? У нас в школе лет пять назад была встреча, Витальку на машине привезли, кажется, полковник, у Шурки муж умер, Гергилевич в КГБ какая-то шишка, у Вали Гребеньковой сын утонул...

Было 28 августа, через два дня нам в десятый класс, последний год в школе. Розы на клумбах цвели, выдыхая в этот бархатный вечер аромат струйками к первым звездам. Коля, пьяный после своего дня рождения, вдруг подошел к нам, положил нам руки на плечи:  – Эх, девчонки, девчонки! И что вы во мне нашли? – И мы пошли гулять с ним, впервые рядом, а не сзади, висли на нем с двух сторон, мимо аптеки, решетки городского парка, откуда звучала музыка, мимо общежития пединститута, где чаще всего и резвилась плейбойская часть двадцатитрехлетнего учителя. – Я сегодня пьян, устал. Ну, кого мы первым провожаем? Наверно, Женю...  «Надо же, ей предпочтение, ее он больше любит», - меня окатило холодной водой, а Женька, более умная, вдруг чуть не заплакала. А у своего дома начала смешить нас: то убегала, то возвращалась, и смотрела нам вслед, когда я с Колей под ручку шла по ее ночной, заросшей высокими вязами, благоухающей улице...

- А мы сначала, помнишь, парту с тобой пополам мелом делили! А 9 Мая нам с тобой какая-то девчонка, мы шли по улице грустные, Колю не нашли, подарила большую ветку цветущей черемухи, ни с того ни с сего, как героям каким-то! А перед десятым классом, помнишь, поехали в Ленинград, и Верочка Устинова уронила с катера в Неву желтую модную сумочку. Верочка теперь Зеленюк, у нее сын уже диссертацию защитил!.. Да, а мне детей Бог не дал...  – А у меня уже внук!  – О, Слава! Нет, не налью!..

Я смотрела на Вячеслава долго, внимательно, на красное, тощее, интеллигентное лицо его с бесцветными, но явно страдающими глазами, складки морщин, как от солнца, сохранившийся светлый чубчик на лбу и несохранившиеся, стариковски опущенные плечи. Когда я пришла, он лежал, как селедка, на диване перед телевизором в маленькой, не такой шикарной как зал комнате. Женька порхала и звучала вокруг в своих красных брючках на девичьей фигуре, с непробиваемо спокойным лицом, мудрым и старым в ореоле седых (а когда-то были золотисто-русые косы!) волос. «Ой! Он же еще туалетом не похвастался, все-все сам сделал!» Да, туалет был произведением искусства. Сидя на унитазе, можно было пить кофе с картины его кисти, на ней, конечно, еще одна кошка, томная, с длинным телом, похожая на Женьку. Вдруг мне стало стыдно, что мужик гордится отделкой туалета...

Мои замшевые туфли никак не надевались без обувной ложки, Вячеслав прилетел из кухни с ложкой столовой, заухаживал, засуетился, и смех и грех. А Женька вдруг выдала лицом такую панику! Господи, я-то никакого рока не чувствовала, не ведала, что у нее из-за меня уже сорок лет комплекс неполноценности, я всего лишь искала в лице Вячеслава черты Коли, нашей первой любви.

... Я просыпалась ночью, вчера еще спала как убитая, и вдруг уже не до сна, вспоминала – меня зовут Тома, мне шестнадцать лет, Он!.. Он – это маленькая фотокарточка, содранная со студенческого билета и подаренная мне той августовской ночью. Женька меня избегает, из дому я ушла и живу у Вали Гребеньковой, меня вызывали к завучу на ковер, я поняла, что влюбленных будут вешать и четвертовать, как прокаженных, не только за несколько поцелуев, но за одно то, что смеешь любить. Но хуже всего вот это: Он сидит на диване в своей комнате, на кухне мелькает его матушка, я стою в струнку перед диваном, и Он спокойно втолковывает мне, что любить его не надо, вспоминать тот вечер не надо, целовал он по-дружески, и вообще все это ерунда! А главное – это экзамены на аттестат зрелости, которые вот-вот...

- А Коля, ты знаешь, сразу после института стал инструктором в горкоме комсомола, потом в обкоме кем-то, растолстел, с портфелем, мы с ним на партконференциях встречались. Он мне: - Барышня, привет! И все...

... Лужи уже замерзли, деревья окоченели, я плакала и грызла отломленную сосульку. Никогда никто меня не будет любить, никому я не нужна и всегда буду стоять на холодной улице под черными деревьями, а мимо будут идти счастливые, веселые люди. Любовь не стоит ни копейки!

- Клавка вышла за него уже беременной, сына ему родила, потом еще. А Вика, помнишь, за нас пела, певицей стала, по телику выступает. А странно – гуляем с тобой по городу, как тогда...  – Прожитая жизнь легко исчезает и ни на что не годна, как сказал Синявский.  – Отделка квартиры – это был у нас со Славой такой творческий период, полет. Теперь скучно...  – Да-а-а, искусственные бабочки на кухонном освежителе воздуха – это впечатляет! А вот Дали на стене – это вчерашний день. Ну да, нормальные люди любят потреблять искусство безумных, не помню, кто сказал.  – А мы теперь на машину все силы бросим, а то у нас развалюха, стыдно.  – А мы будем петь и смеяться, как дети! Я к быту равнодушна. Как там дальше?  – Среди упорных борьбы и труда!  – Ведь мы такими родились на свете... Ну, пока, позвони, я весь класс соберу!  – Прости, что так нагрянула, без предупреждения. Просто «незваный гость легок, а званый тяжел». Ты, Женька, молодец!

... Я, пожалуй, и в незваном виде тяжела... После Коли одна одноклассница наша сказала, что я могу увлечь любого мужчину, но на одну ночь! Какая умная в шестнадцать лет!

Весна в родном городе – как сорок лет назад. Толпы молодых, они не знают, что мне тоже семнадцать. Воспоминания – слишком тонкий мир, там не только то, что действительно было, но и мечты, сны, бред, увидишь прошлое в лицо – содрогнешься. Уж лучше эта девочка в мамином платке с опущенными усталыми руками и удивленным взглядом – на кукурузном поле, под огромным небом – со своей первой любовью. Как с ненадкусанным яблоком в школьном портфеле. Ну разве еще иногда вспоминать прикосновения женькиных рук во время разговора и глаза, заглядывающие в глаза. В поисках чего?.. Пусть останется тайной!

 

2002

 

                            %         %        %

 

 

                               СЕСТРА

 

И справа, и слева – весь вагон, вся электричка до отказа наполнены моими земляками. Круто! Поневоле затаишься, глотая комок слез в горле, потому что ты уже переменила породу за тридцать пять лет жизни в некогда ссыльных краях, куда романтики сбегали со скучных среднерусских равнин в поисках слепых птиц счастья. И смотришь как чужак – наблюдая и оценивая. До этого час моталась по Казанскому вокзалу, вдруг, как на чудо, наткнулась на спокойную, словно корова, электричку. Таблица «Москва – Рязань» читалась как «Москва – сны»! Поразила шеренга унылых интеллигентов в очках, просящих разрешения донести твои вещи – недорого. Московское небо скупым дождем плакало за них, а потенциальные работодатели всё тащили сами. Ольга уже восьмые сутки жила на железной дороге, билет на самолет купить не смогла бы, если б даже год пролежала в анабиозе, копя деньги. Земляки же не выглядели бедствующими, нетревожны и величавы, у соседки-пенсионерки торчал из сумки зеленый огурец, в начале апреля трудно совместимый с жизнью на пенсию. «Купи газету, молодой человек! – пела разносчица. – Три рубля... Ну, рубль... Ну ладно, так возьми». Засмотревшись в окно, Ольга прозевала контролера, увидев его равнодушную спину, хотела бежать за ним, предъявлять (законопослушность – в крови), соседки беспечно махнули рукой: сиди! Ольга узнала свой жест, значит, он врожденный! Соседки же подсказали, где выйти, оказывается, район сестры построен на месте бывших деревень: «Беги, милок, скорей, перейдешь рельсы и – на троллейбус». И она высадилась на планету детства.

Она бы заплакала в унисон апрельскому дождику такими же светлыми слезами, но надо было тащить тяжеленную сумку, мгновенно потерявшую халтурные китайские колесики, и где-то купить пирожок, последний раз ела вчера в поезде «Владивосток – Москва». В троллейбус еле втиснулась, никто не помог. Мужики, как везде, вели себя как случайно сохранившиеся и потому чрезвычайно ценные мамонты.  – Кто-то крестик потерял, возьмите, кондуктор!  – Не возьму, чужие кресты не поднимают...

Ничего рязанского в районе сестры не было, разве что березки между пятиэтажек. Где-то Ольга прочитала, что есенинская роща, далеко отбрасывающая криминальную тень, несмотря ни на что устояла. Выражение запомнилось. Что только не отбрасывает криминальные тени с точки зрения стерильных, правильных, аккуратно живущих существ!.. Мимо проехал трактор с репродукцией Божьей матери на стекле – такое увидишь только в Рязани! Между светлых берез с гулом проносились чисто вымытые троллейбусы. Неужели ее жизнь до поездки была настолько затхлой? Она не должна и не могла очутиться здесь, но вот же стоит! Улыбается, как слабоумная, счастливая на полную катушку, как давно уже не было. Наверно, в последний раз! У Всевышнего жестокий лимит на радость.

Дверь сестриной квартиры была обита лакированными дощечками. Вообще, первый этаж – и ни одной железной двери!..  «Че ты звонишь, мы не запираемся!» – сказал радостный мужской голос, за ним охнул женский, и Ольга очутилась в объятиях маленькой, худенькой, горячей на ощупь старушки Сестра разительно отличалась от статуеподобной Ольги.  Владивосток – не Рязань!

Всё, никаких дальневосточных сопок, дождей, туманов, дешевых китайских рынков, тусклых рыбьих глаз, морских пейзажей свинцовой окраски, искривленных ветрами деревьев, свалок из брошенного где попало автолома, чего там еше? Да, никаких энцефалитных клещей, холерных вибрионов в воде, многочасовых сидений у окна без света, без телевизора, без горячей воды и без ужина. Долой! Забудь! Ты не у черта на куличках, а в самом сердце матушки России, погрейся, бедолага. Видишь, в пять утра на небе уже розовое, в воздухе парят розовые дома и птицы, розовые купола и колокольни, розовые кошки, тропинки, облака, молочные реки и берега. Бог не был живописцем и не распределил гамму красок равномерно по холсту земли. Теперь надо много и долго розового, чтобы отучить глаза от серого, белесого и черного, которые уже не краски, а цвета жизни.

Никто не удивляется, что сестра без конца крестится на выглядывающие отовсюду маковки церквей, как во Владивостоке отовсюду – море. Наоборот, смотрят, не присоединиться ли к ней, каждому есть о чем помолиться. «Может, я уже умерла и попала в рай?» – все время спрашивает себя балдеющая Ольга. Неоправданно хорошо, лучше, чем сон, потому что явь, лучше мечты, потому что осуществилось. В Рязани выживают благодаря природе, а во Владивостоке – вопреки. И она выживает, и вот, наконец-то, идет рядом с сестрой. У нее все те же темно-каштановые волосы, седины не видно, их хочется пригладить, как в молодости, дикий лес – не прическа. Сама она не пригладит, не приучена...

Вчера сестра плакала, вспомнив, как полуторагодовалую Ольгу сажали чистить крошечную вареную картошку, наворованную на колхозных полях. Ольга описается, накакает в трусишки и с плачем, ползком ищет: «Мама! Мама!» Мама же все время где-то добывает еду, вместо нее вот сестра, всего на пять лет старше. Так и выросли, старшая сознательная, чуткая, всеобщая мамка, Ольге же не дано стать взрослой ни в двадцать, ни в сто двадцать!

- Смотри, бутылка с бензином на дороге, кто-то оставил, а мне так нужно Юркины брюки от краски отчистить...  – Я возьму, мне не стыдно, я тут не живу, - Ольга подбирает бутылку и вдруг обращает внимание на сестрины туфли, слишком по-женски вычурные для богомольного человека...  – На мусорке подобрала, - сознается сестра. – В шесть утра ведро выносила, никто их еще не унес.  – Нормально, - ободрила Ольга, думая наоборот. А торопились они в церковь, где по словам сестры пел замечательный хор. Ольга умилялась чуть не до визга, ситуация была – как сорок лет назад: верующая старшая тащит неверующую младшую отмаливать будущие грехи и всегда побеждает, фанатику противостоять невозможно. Маленькая Ольга неосознанно мстила: находила в толпе молящихся что-то смешное, толкала сестру, и они молча хохотали. Сестра спохватывалась, хмурила брови, шептала покаянную молитву еще смеющимися губами, по-старушечьи истово клала поклоны. Зараженная творившимся у нее на глазах лицедейством, Ольга тоже закатывала глаза, крестилась, но ничего такого не чувствовала.  – Бес в тебе, - шипела сестра. – Господи, прости!

Бесов в роду не было, так, бесята. Вроде бабка убежала из деревни, чтобы стать артисткой, не удалось. Один ее сын сгинул в тюрьмах, другой гулял, отморозил в молодости ноги, спился, умер. Третий прославился в рязанском фельетоне, смачно описавшем, как он семь раз женился – сенсация для пятьдесят какого-то года, но ведь с седьмой женой дожил лет до восьмидесяти, в профессорской должности в местном пединституте, на похороны жалкую родню не позвали. Так и ольгины бесы были просто жизнерадостными, средней отпетости чертиками, подбивавшими мчаться, лететь, прыгать, бросаться в пропасти, нестись на огонь, сжигая крылышки, влюбляться в самых недостижимых, висеть на волоске, ходить босиком по снегу, тонуть в океане, главное же – спорить со всем на свете. Как сказал кто-то: «Бунт против всех – священная обязанность каждого человека». Сестра тоже не была святой, когда однажды утром выставила Ольгу за дверь в общий коридор в одной застиранной трикотажной майке, а ей было уже двенадцать и у нее – грудь! Здорово допекло ее это безалаберное существо, полное мощной неуправляемой энергии! Ольга оправдывала сестру, но не могла забыть. А чтоб душа копила не только горечь, сестра лет через пять привела ее в «Готовую одежду» на Почтовке, любимой улице детства, и, заметив, как та засмотрелась на клетчатое, совершенно новое пальто, велела ей померить, потом спряталась за свою дылду-сестру и достала из лифчика деньги. До этого Ольга с полным равнодушием донашивала сестрины обноски, поэтому хотела идти по улице, несмотря на июль, прямо в этом пальто. И сама не заметила, как проходила в нем все свои Уралы, Камчатки, Сахалины, продевая руки сквозь истончившуюся ткань рукавов в туманы, поднимая жаркий воротник того последнего рязанского лета от ветров и метелей, накрываясь и закутываясь в него уже чисто символически холодными ночами жизни и продолжая мечтать в нем о каких-то еще не виданных волшебных краях.

Бездомная Ольга получала письма «до востребования»: Юрка все праздники валялся где попало, домой его притаскивали мужики. Дети его боятся, спрашивают, почему он валяется? Особенно Светочка, Коля-то давно привык... К твоей любимой тете Оле не хожу, у них в семье все друг с другом в ссоре... Посылали на уборку капусты, домой дали по одному вилку... К празднику Октября развод не дали, Юрка пообещал меньше пить и тут же после суда выпил две бутылки. Светочка ругает его, а он грозится не покупать ей за это игрушек... Мне повезло поступить на работу художником на Станкозавод, который, ты не помнишь, строил еще наш отец. Оформляла стенд со старыми фотографиями и нашла его, чуть не заплакала: маленькая головка, узнала по темным кудрям, самый красивый. Это был пуск первого станка на фоне огромного портрета Сталина... Наконец-то нас развели, детям умалчиваем, живем-то все равно в одной квартире... Не выбрасывай старые вязаные вещи, пришли, я свяжу носки или шапку... Света дружит с мальчиком, Коля гоняет на мотоцикле, я им совсем не нужна... Всех художников на заводе сократили, меня перевели в вахтеры... Сегодня 8 марта, дети ушли в гости, а мне оставили подарочек на полу – пьяного отца. Он валялся, а я делала ящик для цветов на балконе, висела между небом и землей в свой женский день и думала, что дурней меня нет никого, и мне это нагадала соседка Клавдия Петровна, когда мне было двадцать лет, ты эту соседку очень боялась... Я уже год на пенсии, побывала во многих монастырях, везде суета сует, работала в Пронске, городишке, где иди два часа – не встретишь человека, в интернате и Доме престарелях сплошное воровство, бабушек морят голодом, получка у персонала копеечная... Все равно я скопила двести тысяч себе на похороны и положила их в Русский дом «Селенга», лучше б купила навоз на дачу!.. Недавно было Успение и крестный ход через всю Рязань к Успенскому собору, он открывается только три раза в год. Хор со всех церквей пел, и колокола звонили два часа не переставая. А посреди Собора стояла моя икона, копия с Андрея Рублева, в хорошей раме, которую мне делали еще на заводе для портрета Ленина, она была украшена цветами, и тысячи людей молились перед ней. И как мне было хорошо, что я не зря прожила жизнь, став художником. А вечером икону показали по телевизору крупным планом!  

Сестра писала и писала, наверно, боялась, что Ольгу поглотят океанские волны, сожрут уссурийские тигры или занесет ее песком с истоптанных дорог. И молилась, молилась, догадываясь, что огни, воды и медные трубы – это кайф, а настоящие пропасти – это муж-алкоголик и мечущиеся по жизни дети.

На повороте в церковный переулок, привалившись к теплым деревянным стенам трехсотлетних домов, как и сорок лет назад, валялись пьяные нищие, и женщины, все сплошь в платках и косынках, равнодушно обходили их: такого добра, пьщего до зеленых соплей, у них и дома хватало...  – Надень, - сестра протягивала косынку.  – Зачем? – спрашивала маленькая Ольга.  – Так надо.  – А я не буду!  – Боженька накажет.  – Пусть!..  «Бог – злейший враг всех женщин», - прочла потом у женщины-писательницы в романе «Поющие в терновнике». Еще узнала, что женщине нельзя ходить в церковь в критические дни. А если бы природа отвесила их и мужчине? А как же «Бог – это свет ниоткуда»? А кому это сказано: «Осторожно, ангел»? И вообще «Вера в Бога – это почта в один конец». Поэтому Ольга наденет платок только для сестры.

Она узнала церковь всем нутром, только вступив в ее душный коридор с росписями на стенах. Хор гремел, пели так грубо, словно занимались сексом: Господи помилуй господи помилуй господи помилуй... И возникла мать – как кротко она годами сидела со своей астмой на разбросанной постели. У нее не было ни здоровья, ни счастья, ни вкусной еды, ни хорошей одежды, только молодые эгоистичные дочери, которым она вымаливала лучшей судьбы. Рядом с подушкой лежало несколько книг на старославянском или церковнославянском, она читала их по слогам, как непонятные волшебные талмуды, пытаясь постичь сокровенный смысл. Закладкой служил бланк с печатью: «Ваша дочь прописана в Невельске, на плавбазе «Советский Сахалин». Возвращение Ваших писем объясняется тем, что плавбаза долгое время находится в море. Майор горотдела милиции Мойкин». Или Шойкин? Главное – жива!..

Рядом с сестрой бился лбом об пол высокий мальчик, наверно, молился о каких-нибудь экзаменах.  – Я пойду на улицу, - шепнула Ольга сестре... И та подумала: действительно в ней бес, в церкви ей душно и скучно, мешает роскошь. Стояла бы одна икона и больше никого и ничего.  – Да таких зверей, как в Апокалипсисе, - спорила вчера с сестрой, - сейчас и дети не испугаются, у них в компьютере пострашнее есть!  – Я и сама Апокалипсис не понимаю,- робко призналась сестра.  – Самое страшное то, что глазами не увидишь, - вступил племянник, рязанский красавец с умнонасмешливым ртом и затравленным взглядом светлейших на загорелом лице глаз. Ольга еще помнит его ребенком, писклявым матерщинником, и вдруг такое превращение!  – Коля, Коля, Коля... – слышится в молитвах сестры. – Господи, спаси, спаси...  Один его друг месяц назад вены вскрыл, другой утопился, начальник их фирмы сбежал, долги на них повесил, квартиру чуть не отобрали...  – А разве это не твоя квартира?  – Да я же в монастырь ушла, выписалась...  – На чьем же диване я сплю?  – На Юркином...  И тут Ольга захохотала: - А я-то, а я уехала, чтоб сыну дать пожить, разошелся, ночует на работе, думаю: весна, хоть девушку приведет!  – А я монастырь бросила, Колю сторожу... Всю жизнь экономила копейки, мечтала домик в деревне купить... А помнишь, как в детстве спали на одной кровати?  – Валетом! А вторую койку сдавали квартирантам.  – А давай сходим в наш старый дом на Нижне-Подбельской!  – Неужели цел?  – Конечно, у нас в Рязани ничего не ломают, ждут, когда само упадет.

И деревянные скрипучие ворота на дороге через глубокую темную подворотню во двор специально сохранились для блудных детей, возвращающихся в прошлое, и маленькая дверка с порожком в этих огромных вратах манила приоткрытой щелью. На этом порожке полвека назад нищенка угостила крошечную Ольгу теплым хлебом. Ольга не могла его есть и заревела. Нищенка не знала, что в подворотне, в шаге от нее, полно свежих и старых, застывших в причудливых позах какашек! А может, уже не придавала этому значения? Мраморная лестница на второй этаж, уже тогда оплывшая, заменилась нелепой деревянной. А где двери с медными ручками и стеклянными окошками наверху? Где, где чуланчики с огромными навесными замками, незапертыми, музеи ненужных вещей, созданных для сладкого детского воровства? Где всклокоченная ведьма Клавдия, Клавдия Петровна? Где инвалид дядя Вася и убегающая от него, визжащая «Убивают!» жена? И тетя Дуня со спрятанной в сарае коровой? И аристократы Филатовы, не здоровавшиеся ни с кем? И комсомольский вожак Славка Карасев, из-за которого сестра могла бросить церковь? Где отец их с гвоздями и дратвой в зубах, молоточком в руке, на круглой кожаной табуретке ремонтирующий обувку всего дома? Где сама Ольга с кусковым, не вмещающимся в детский рот сахаром, который крошился под зубами с предательским грохотом, согревая искрами и даже – так казалось – освещая темный чулан и рождая первые укоры совести?  – Никого нет, - растерянно сказала сестра, - все умерли... Давай позвоним в нашу квартиру...

Вышел маляр в известке и сказал, что дом на капремонте, жильцы выселены.

А на кладбище оказалось, что выселены отец и старшая сестра, похороненные в пятидесятых, выброшен большой деревянный крест с именами, квартирный вопрос никакими границами не остановишь. «Может, я для того и приехала, чтобы повесить новые таблички с родными фамилиями», думала Ольга, приматывая проволокой к ограде новый венок с искусственными, ярко-химическими цветами, зато не завянут...

«...Жизни ее пятнадцать лет, утра цвет, ушел на веки вечные от нас нетленный ангел, опочил, нет, он в отчизну, край небесный воспарил».  – Смотри, фотокарточка даже не испортилась, - сестра протирала скромный памятник на соседней могиле. – Ангел же!..  Ольга глянула на снимок девочки в белом школьном фартуке. «Римма Ипатова, рождена в 1935, умерла 5 августа 1950 ночью».  – Из детдома взяли, забеременела, повесилась, - бесцветно сказала сестра. – И приемные родители умерли...  – Дописать бы это, - загорелась Ольга. – А на памятнике Ларионову написать, что застрелился, не сумев вырастить обещанный урожай кукурузы. Или эти вот строчки Цветаевой: «Спокойно ль вам, товарищи мои, легко ли вам и всё ли вы забыли? Теперь вам братья – корни, муравьи, травинки, вздохи, столбики из пыли». – Тут Ольга заметила, что только столбики из пыли ее и слушают, а сестра рысью мчится к высокому попу, вышедшему из церкви, целует ему руку, он ее крестит, накрыв своим фартуком. Спектакль! Может, сестре после «испитого лица трудового народа» необходимо взглянуть вблизи, прикоснуться совсем к другому мужчине, холеному и величественному? «Опять богохульствуешь? – спросила себя. – Так уж устроена, сначала вижу мужчину, потом священника, артиста или слесаря»...

- Дай десятку!  – Не дам!  – Дай десятку!  – Нету у меня, я за квартиру заплатила!  – Дай десятку, говорю!..  Ольга вышла на кухню и дала Юре десятку, сестра виновато и затравленно улыбнулась ей: - Во втором подъезде самогонку продают...

Запах Ольгиных масляных красок и разбавителя сшибал с ног, для проветривания сестра раскрывала окна, сквозняк намекал Ольге...  – Ничего, - успокаивал джентльмен Колька, - мы выросли на сквозняках, у матери культ свежего воздуха. Но Ольга начала тайком искать квартиру. Требовали плату за полгода вперед, на месяц – и разговаривать не хотели. Как-то незаметно присоединилась сестра, замученная Юркиными бутылками на Ольгины десятки. Ольга с радостью пропускала ее вперед на всех этих чужих лестницах, в чужих дверях, лицом к лицу с чужими – просить, уговаривать, ждать, снова и снова поворачиваться и уходить.  – Как наш отец в тридцать пятом, когда он сбежал из деревни...  – Из Льгова?  – Да, я ездила туда, никто его не помнит... – сестра перекрестилась. – Слава тебе, Господи!  – Может, он и здесь был? – Ольга показала на пятисотлетний дом в обнимку с пятисотлетним деревом.  – Конечно...  – И тебе не страшно?..  Сестра, не ответив, мелкими шажками побежала в очередную подворотню навстречу какой-то женщине.  – Ушла от сына, вернулась в свою комнатку, квартиранту отказала, - счастливо улыбаясь, сообщила старушка, - не могу на восьмом этаже, скучно, хоть помирай.  А здесь сижу на табуретке у ворот цельными днями, как на празднике. И молодежь, и музыка, и мороженое, всю пенсию проела. Чего захотела, на набережной жить!..

Каликами перехожими брели они по переулкам древним, и вдруг высокий элитный дом с закатом во всех окнах.  – Здесь Танька живет, - устало-безразлично вскрикнула Ольга.  – Я ее встречала недавно, года два назад, старушка старушкой, - сестра, встряхнув, перевязывала платок.  – Сними, дай кудрям подышать, не в церкви же!

Еле успев вбежать за кем-то, набравшим цифры кодового замка, очутились в шикарном вестибюле с кожаными дверьми и двумя лифтами. Спросили, на каком этаже двадцать седьмая квартира, ответившая женщина странно на них взглянула. Наверно, из-за двери танькиной квартиры – сгоревшая обивка, сохранившаяся только внизу, у пола, обнажившийся оргалит, тоже обгоревший и скрепленный досками. «Ремонт, что ли?» - подумали сестры, но дверь на звонок открылась, в проеме возникла огромная баба в черных шелковых брюках – широченных! – и алом свитере. Все лицо в мелких морщинах вдоль и поперек, но блондинка, брови ласточками и рот капризный – Танька! Первая самостоятельно найденная в этой жизни подруга. Им было три? четыре? или целых пять лет? Ольга навек была покорена талантом подруги фантазировать, врать, изворачиваться, объегоривать, сама-то уродилась «простая, как три рубля». Танька позволяла себя любить, писать письма, приходить в гости после двадцатилетних разлук, но сильный прагматичный ум ее всегда мешал чувствам. И сейчас она не удивилась, но обрадовалась, оказывается, тому, что может сгрести со стола горы деловых бумаг, дымящийся от перегрева калькулятор и выбросить на стол шикарную коробку конфет и красивую бутылку вина. В ее глазах всегда горел какой-то волчий огонь, веселый, удалой, и сейчас, после цифири, загорелся, лесной, одичалый, вконец остервенелый.  – Ищу навар, вчера подняли цены... Ольга вспомнила, хорошо что не вслух, как Танька ходила заниматься своей любимой физикой к Солженицыну во вторую школу, потом поступила на физмат, потом разливалась о работе в КБ, конструкторском бюро.  – Физ отпал, остался мат, - Танька не разучилась улавливать мысли. – Бухгалтером ничего сложного, зато хоть тыщу долларов могу заработать... нам с Витюшей... 

Сестра смотрела на эту бизнесвумен с восторгом, поскакала с ней в дебри бизнеса, ситуация с Колей и его погибшими дружками снова обострилась. Ольга ушла от них на огромный балкон, зацепив взглядом отгороженный шкафом закуток с незастеленной танькиной кроватью, узкой, двоим не поместиться... «Как у меня», - равнодушно отметила. А с балкона в открывшейся сверху перспективе старых улиц вдруг увидела двор с качелями – один из вечных своих снов!.. Четырнадцатое лето, темные, будто запретные какие-то, полные одуряющего запаха трав и цветов, вечера, непроницаемо густые кроны лип и лунно-зеленые верхушки тополей. Женский и мужской шепот за кустом роз, противно! Они с какой-то девчонкой – мимо, бегом к качелям, наверно, самым высоким в Рязани. Доска была намертво прикреплена к металлическим тросам, иначе бы они разбились. Луна была то вверху, то под ногами, самое сладкое было падать вниз в какой-то истомленной дурноте. Дрожали руки и ноги, платье надевалось на голову, и надо было перетерпеть миг невесомости, когда полет вверх переходил в падение в пропасть, гордость оттого, что опять, и опять, и опять не стошнило... Значит, ты герой, непобедимый, всемогущий и прекрасный, и жизнь у тебя впереди такая же!..

- Тань, а где Витюша-то? – спросила Ольга. Танька с сестрой что-то лихорадочно считали, спорили, смеялись, одухотворенное какой-то высокой цифирью лицо Таньки было прекрасным Лицом Новой Русской Женщины. – Витюша мой – балбес, устроила его на работу, а он, фанат, сбежал за нашей сборной по футболу болеть за них в другой город, опять уволили...

Они все больше пьянели, и небо темнело все больше.  – А Саша ваш где? – наконец, решилась Ольга.  – Где? – как-то злобно ощерилась Танька. – Хорошо! Скажу... – Она вытащила из-за высокого воротника свитера золотой крест и, словно греясь об него, сжала в кулаке. – Идем мы с Витюшей лет десять назад по улице, заходим в магазин, кругом толпы народа, и я вижу Сашу, за его руку держится мальчик лет трех, сзади молодая женщина, они разговаривают, смеются... – На этом месте маленький нос Таньки сморщился, она закинула крест внутрь и размазала слезы по щекам... «Десять лет, - отметила про себя Ольга, - а все еще плачет...» У сестры лицо такое, словно зубы болят, а в глазах та же мысль: надо же, плачет! Мы-то давно уж отплакали... и мужиков, и жизнь!  – Ну и выпьем за это, то есть за нас!  – Но из квартиры-то, гад, не выписывается, а я зато не плачу за него!.. – Опять пошли счета, цифры. Ольга от такого всегда отключалась, становилась похожей на дурочку с раскрытым ртом, ума не хватало связать чувства и цифры в одно целое.

- А какой красивый был парень, - сказала Ольга, - вылитый Путин.

- Хоть телевизор выбрасывай! – Таня вздохнула, потом опрокинула в себя рюмку. – А Витюша неполноценный у меня, воды рано отошли, а он никак не рождался...   «Таких детей не бросают, - подумала Ольга. – Да, никогда Татьяна не выговаривала этих слов и вот выговорила». Ольга-то давно это знала, видела Витюшу маленьким, а Таню уважала за умение делать вид, что все в порядке. В детстве ее звали: Танька-врушка. Улочка в самом центре, в треугольнике между НКВД-МВД, тюрьмой в большом закрытом дворе и домом для сотрудников НКВД. Там, в большой полуподвальной квартире у Таньки, впервые увидела комнату-ванную, сверкающую кафелем, впервые в жизни попробовала мясную котлету. Форма у танькиного отца была военная, но не офицерская, на работу он всегда уходил с вечера в ночь... Судя по танькиной матери, он тоже деревенский, за квартиру с ванной нашедший такую работу, что в пятьдесят уже умер, оставив трех дочек и неизученную наукой ауру проклятий...

Витюша как-то незаметно для подвыпившего сборища вошел и мгновенно узнал Ольгу, хотя видел ее в шесть лет. И все пытался поговорить об ольгином сыне, которому даже прислал однажды письмо с криво нарисованной красной звездой. Коренастый, симпатичный, не мог выговорить ни слова, заикался на первой же букве, и глаза глядели вразнобой, ни одному не удалось взглянуть на тетю Олю прямо.  – Иди, иди себе, Витюша! – закричала Татьяна, снова нырнула за воротник и крепко ухватилась за крест.

Витюша скрылся в своей комнате.  – Красивый парень, - сказала сестра.  – Действительно, - слишком горячо поддержала Ольга. – Косоглазие, заикание – это техника, можно исправить, а помнить, что с тобой было в шесть лет, не каждый умник может, ты преувеличиваешь, Тань!   – А это?! – Татьяна показала на сожженную дверь  и обугленную стену над ней. – Бегу с работы, весь дом окружен пожарными машинами, дверь наша выбита. Он испугался, открывать не хотел, и как только не задохнулся! Соседи поджигателем зовут, боятся...  – А когда это было?   – В декабре, я ушла на похороны мамы...  «Постеснялась сына взять, - догадалась Ольга, - полгода прошло, сгоревшая дверь кричит! Увы...»

Они шли по поздневечернему городу пешком, по улочкам детства, мимо тысячу раз снившихся Ольге домов и дворов, шуршащих последних троллейбусов и коммерческих киосков с музыкой и цветными огнями.  – Здесь мы елку по ночам сторожили, тебе двенадцать было, а ты не боялась!  – Так ты ж мне милицейский свисток давала!.. «Какая там елка, - грустила про себя Ольга. – Здесь моя первая любовь жила, тебе и знать не положено, надсмотрщица ты моя вечная!»   – Танька за отца наказана, - сказала вслух, - в тюрьме служил, может, пытал, расстреливал...  – И нашего отца прокляли, - вымолвила сестра, - по молодости раскулачивал с комсомольской ячейкой свою деревню. Ты в детстве была вылитый отец, красивая и жестокая...  – Да, я помню, в Лесной школе все бежали за одной девочкой, говорили, она ходит без штанов... проверить... Все уже отстали, а я все бежала... Что ж ты меня так мало била?  – Ты не давалась! А знаешь, как мы в эту Лесную школу попали? Без нее бы после смерти отца с голоду умерли. Путевки нам выписывали две сестры, еврейки, рентгеновский экран где-то возле шеи ставили, писали в справке: затемнение в легких... Ольга Абрамовна умерла недавно, я к ней ходила, она и про тебя спрашивала...  – А что твой Юрка про евреев кричит, когда напьется?  – Дурак же, я с ним и спорить боюсь, он уже приводил женщину, когда я в монастырь уходила, прописаться хотела...

«Я уже сто лет по ночной Рязани не бродила! – думала Ольга. – Да и сестре не с кем по ночам гулять».  – А до какого колена отца-то нашего?..  – Не веришь, смеешься?  – Тогда что же, Страшный Суд по второму разу будет судить? Да и есть ли не проклятые никем никогда? Мороженое хочешь? Небось, при твоем любимом коммунизме мороженого ни днем, ни ночью не было?  – Побежали на троллейбус, - обиделась сестра.

Внутри полупустого гудяще-мурлычащего троллейбуса, с мягким покачиваньем везущего их по ночным улицам к дому, Ольга смотрела на сестру и думала: она же состарилась здесь, а я, сбежав в семнадцать, сохранила родину заповедником детства, здесь нет тяжелой ауры моей взрослой жизни, прям как у ангела...  – Ну, в монастырь-то мой завтра едем? Как раз вербное воскресенье.  – Конечно! А ты знаешь, я где-то прочла, архитектору Ольге Ширяевой, арестованной в сорок пятом, заключенные рисовали зрачки на веках, чтобы следователь не знал, что она на допросах спит...  – Она спит, а я?.. Коля-то почти в скелет превратился...  – «Брось на дороге платок со своими слезами» – заговор такой есть. Давай бросим?..

Огромный, в пол-ладони, шмель гудел басом – уууууу. Ольга рисовала монастырь и одновременно с ужасом следила за ним. Кружил рядом, взмывал и падал вниз, отлетал подальше, разгоняясь для атаки. Тогда она в отчаянии грубым и страшным, не своим голосом гаркнула: «Иди отсюда, гад!» Шмель замер на месте потом с песней «ля-ля-ля», мол, я же играю, улетел, растворился в сладком весеннем воздухе, наполненном витамином счастья. Монастырь получался плохо, и сестре в нем жилось когда-то плохо, хотя занималась любимым делом – рисовала, а не ходила побираться в Рязань, как ее подруга Евдокия, которую настоятельница посылала стоять с кружкой чуть не каждый день. Евдокия эта в странной одежде, опустив голову, шла, как персонаж с картины шестнадцатого века, и тут ольгина сестра кинулась ее обнимать-целовать. И не сказала: вот, мол, моя сестра из Владивостока, а наоборот, явно стеснялась ее, такой мирской, модно одетой, перед этой старушенцией. Тогда бы Ольга спросила, правда ли, что над церковью постоянно висит туча из отмоленных грехов?  – Как ты тут, бедная моя?  – Сатана в миру нападает, а в монастыре верхом садится, ничего, молюсь... – Человеку всегда кажется, что один он только одинок и несчастен. Она пронзительно взглянула на Ольгу. – Бог всему определяет время, и этому свету тоже. Дни все короче... – Потом вдруг назвала год своего рождения, всего на десять лет старше, а вид – восьмидесятилетний! Рязань – это одна большая церковь, а сестра – отдельный монастырь, другой ей ни к чему.

Они сидели на берегу уже вошедшей в свои границы реки и пили-ели взятое из дому. В оставшихся от половодья озерцах, как в вазах, стояли цветущие вербы. Зеленые, разных оттенков, светящиеся на солнце кружева были развешаны на апрельских деревьях, лепетали по-детски, хлопали крошечными ладошками, давали прозрачную, всю в зубчиках, зеленоватую тень, источали запах невыносимого счастья. Опять Ольга обескураженно подумала: где я, за что мне такой рай? Хотя рай был уже отравлен прорвавшимся сквозь десять тысяч километров голоском двухлетнего внука по телефону: «Бабочка! Это я! Я!» И кашель, звук неумелого сморкания, басок сына: «Простыли мы тут, весна никак не начинается, а у вас тепло?»  – Почему вы ребенка не лечите?  – Скажи, чтоб покрестили, болеть меньше будет.  – На, сама скажи! Бесполезно!

Опять, как в детстве, просыпались в одной комнате. В пять утра светлело, а в семь уже все вокруг было зеленое, шумело, сверкало и пахло запахами травяными, лиственными, цветочными, ароматами сырой земли после короткого дождя, запахами кипяченого молока, пасхальных куличей. Воспоминания – гербарий с засушенными вещами – мгновенно оживали, и надо было бежать проверять то ли воспоминания, то ли сны. Сестра просеивала муку, замешивала тесто на куличи.  – Иди, не мешай!

Вся в бело-розовых бутонах яблоня стояла выше пятиэтажного дома, каждая травинка под ней давала тень, блаженно глядели одуванчики. Этому раю не было дела до некрещеного младенца с заскорузлым от соплей личиком где-то на краю земли, до двадцатипятилетнего танькиного сына, не могущего выговорить ни слова, до некоего отца, навлекшего на свое потомство проклятие. Ольга давно уже не удивлялась своему равнодушию к красотам равнодушной природы, напрочь отлетели слезы и восторги, а в Рязани вдруг воскресли. Вся природа превратилась в родственников, не обязательно же им быть человекообразными! Они помнили ее с пеленок. Или она их? Были как бы участниками судьбы. Ольга стояла на аллейке толстых кривых деревьев, укрепляющих откос возле пединститута на улице Садовой... Это семнадцатое апреля в восьмом классе, школьный субботник, впервые после зимы разделись, мальчишки, побросав лопаты, ловили девчонок, а воздух вокруг – ярко-голубой, теплый и блестящий, и косы расплелись. Саженцы были до плеча, теперь – до неба, но она сама изменилась еще больше. Запросто, с восторженным видом художника не от мира сего, позвонила в незнакомую квартиру на четвертом этаже: можно порисовать с их балкона, уж больно вид от них хорош! Старики, муж с женой, так обрадовались, словно давно ждали и удивлялись, что никто не идет рисовать.

Грандиозный насыпной вал-холм, помнящий татаро-монголов, от него разбегаются старинные улочки с резьбой на деревянных домах, величественные многокупольные соборы с крестами, крепостные стены, за которыми сверкает Ока. «Я не увижу это больше никогда!» - Ольга пошла со своим заляпанным этюдником по Скоморошенской улице, там уже стоял магазин «Джузеппе», обещающий евроремонт из евроматериалов, потом по Затинной, столкнулась в сквере с гипсовыми пионерами пятидесятых годов, но свежеподкрашенными. И поняла, почему рванула в семнадцать куда подальше... Встречная пьяница стыдливо отвернулась, скрывая огромный синяк под глазом, огорчила своей стеснительностью. Ну что она, Ольга, прокурор ей? Во Владике как-то не замечаешь стыда!

В дебрях старой Рязани было уютно. Дома, покрытые мхом, черные ходы во двор и на чердак, завалившиеся лестницы и заборы, голубятни, сараи, двери с лазами для кошек, палисадники с калитками. Собака, судя по голосу, огромная, страшная, вытянула лапу из подворотни, Ольга переступила через нее. Прощай, Рязань!.. Зашла в очередную церквушку, на старых, закопченных иконах лица были умные, строгие, на новых – глупые, беззащитные. Деградация? Крест похож на человека, в отчаянии одиночества распростершего руки, чтобы всех обнять, а никого нет. Вдруг узнала местность... Детский сад, ее забыли забрать, воспитательницы сидят на перилах беседки, поют «Раскинулось море широко...», а ребенок Ольга ходит в кустах последних, полузасохших и раскисших от осенних дождей желто-черных цветов и понимает умишком, что пахнет темной, страшной, таинственной, великой и печальной жизнью. «И волны бушуют вдали...» Минуты неведомо откуда берущейся взрослой мудрости накатывали, зачаровывали и улетучивались... По этой же улочке Кудрявцева шириной метров пять осторожно пробирался аристократически чистый троллейбус, прямо мимо избушек!

Свободных мест в троллейбусе не было, только одно, куда почему-то никто не садился. Там спал горбун, маленький старичок в шапке ушанке – это в жаркий апрельский день, с узелком в руках, вздрагивал во сне. Ольга узнала его: брат Галки Упоровой из их двора, сорок лет назад он, ковыляя, пытался играть с ними в салочки, а потом сорок лет думал: за что?.. «Никто не хочет со мной разговаривать, - шутила кондукторша, у которой никто не покупал билеты. – спать ночью не буду». Зато его сестра Галка прославилась на всю улицу, бегала за двоих, никому не догнать: казалось, вот она, осаль! Никогда! Ускользнет змеей. Потом начала петь, стала красавицей. Всё за двоих! Когда Ольгу попросили из хореографического кружка Дома пионеров за рано выросшую грудь, Галка солировала на сцене под оркестр, что и снилось Ольге потом, как символ унижения. Хотя грудь больше ни в чем не мешала.

Проверка снов привела и под окна полуподвального морга-анатомички мединститута, всё такие же плохо закрашенные, и запах, и ужас – как вчера. Где вы, визжащие подружки? Потом под церковь Бориса и Глеба к воротам спиртзавода. Стояли помногу часов, с ведрами, учили стоя уроки. Давали барду – витамины для скота, и хрюшки радостно визжали в сараях всего города. Еще Ольга пошла искать огромный куст мелких желтых роз, цветущий поверху речки Лыбёдки перед лестницей вниз. Куста не было. Может, он вообще лишь снился? Зато в садах, как призраки, цвели кусты сирени с росой на листьях и лепестках. Ну и жуть! Все-все-все хотелось нарисовать, унести с собой, видеть вечно, лечь в траву и жить рядом. Пасти некрещеного младенца. И чтоб взгляд на жизнь был – как у зайца, поющего «Облака! Белогривые лошадки!»

В прощальный вечер упившийся Юрик заснул на своей раскладушке, племянник ушел к оставшемуся еще в живых другу, сестра сняла вязаную салфетку со старого, доперестроечного телевизора, потерявшего цвет, но, вопреки логике, перешедшего в разряд семейного богатства. Включили, там разливался Юлиан: «Обманешь, я знаю, обманешь и вечно со мною не будешь, обманешь, обманешь...» Ольга с сестрой танцевали без зрителей, потом сестра испуганно перекрестилась, ольга хохотала, допили вино и легли спать.

И встали пол-шестого утра. «Доброго утра вам и надежды на светлый день!» - сказало рязанское радио. По дороге на вокзал проехали мост, на нем аршинными буквами: «С нами Бог!», чуть мельче приписка: «Ну и бог с вами!» Начинался май, большое всенародное похмелье, как сказал кто-то. В Рязани это уже лето, шелк неба расшит васильками и ромашками, женщины крадутся, как кошки, их время, нигде ни одной мысли. «Рязань – это был приветливый жест моей жизни! – Ольга сидит в электричке рядом с насупленной сестрой. – Больше никогда!..» Она хотела быть старшей во всем, большего достичь, а Ольга стала просто другой. А был бы этот город таким розовым, если б она прожила в нем всю жизнь? И о каком месте на земле плакала бы под песню «Где-то есть город, тихий, как сон...»?

В Рязани всегда чувствуется близость Москвы, гел «третьего Рима», три часа на электричке, езди хоть каждый выходной, но сестра не ездит и Москву знает хуже, чем плохо, а Ольга и подавно. Но ноги как-то сами привели и к Большому театру, и на Кузнецкий мост, на Красную площадь и на Арбаты. Сестра наконец-то сняла платок, выпустив на свободу роскошные, никому не нужные каштановые кудри. Красная площадь без часовых, без очереди в Мавзолей, вся в каких-то мостках, выглядела маленькой, неинтересной. Набродившиеся, с радостью обнаружили чистенький, бесплатный, как при советской власти, туалет. Сидя в кабинке, Ольга вдруг услышала, что сестра устраивается на работу: - Сутки через трое... спокойно... помыла и сиди... билет на транспорт льготный... пиши адрес конторы...  – А я вам коробку конфет куплю, если возьмут!..  Ольга с сестрой не поехала, расстались с облегчением, устали друг от друга, или снова почужели преред разлукой, договорились встретиться на вокзале перед поездом.

На выходе с площади по нарисованному золотому кругу на асфальте женщина медленно вела дитя. Оказалось – Круг счастья. Потом пошли ресторанчики на панели, фонтаны, музыка, флаги, нарядные толпы, Ольга была словно в четком дивном сне. «Мужчина должен быть груб, вонюч и волосат», - втолковывал парень девушке, целуя ее. «Александровский сад» - гласила надпись. «Нет, мне нужен Старый Арбат», решила Ольга и очутилась там. Чудак играл на скрипке «Землянку» с вариациями под молдавские пляски. Думала – яблоки, а это продавались до блеска вымытые картофелины, вот бы сестра удивилась! Пушкин на ярком плакате играл на гитаре. «Не стареть, сидеть на диете, не заплошать ни в коем случае», - говорили друг другу две неимоверно красивые, морщинистые старухи. «Старики никому не нужны, даже смерти», - мысленно присоединилась к ним Ольга. «Закладка именных камней в брусчатку Старого Арбата – лучший подарок!» - веселый дед с табличкой на груди, с длинными волосами сзади и длинной бородой спереди подмигнул Ольге, чуял провинциалку с раскрытым ртом... Так и шаталась километрами продажных вернисажей, магазинов и лавочек, устала, но не могла остановиться. И вдруг, купив билет в биотуалет и зайдя в него, поймала чудное ощущение мгновенной транспортации за дверь  совершенно иного мира. После потной толкучки – одна, в чистоте, тишине, прохладе. Хоть живи в нем!

Они еще посидели вместе в вагоне.  – Семь дней ехать! В окно смотреть, чай пить, - завидовала сестра. – А ты тепло оделась? Одевайся теплей!..  Боже, как машут листики с нижних ветвей дерева – как детские ладони: вниз, вверх, так нежно. Рязань – это был всего лишь еще один сон. Правда, теперь Владивосток плавно переходил в рязанские улицы, где ходили сестра, ее дети и внуки, и Танька с Витюшей, они улыбались Ольге и махали издали рукой, приветствуя.

 

2001

                             

#         #         #

 

 

 

                    НЕОТЛОЖНАЯ ХИРУРГИЯ

 

И что это сегодня с нашим профессором, какой у него праздник? Мы как лежали расползшимися медузами под белыми простынями на одрах, так и лежим, а он в ослепительной рубашке с галстуком в искорку, выбритый, надушенный, шестидесятипятилетний юноше перед свиданием. И на ногах ботинки, зеркально отражающие больничные плафоны, а не шлепанцы или сандалии, как у всех здешних хирургов, даже у молоденьких красавцев Кирилла и Антона. А самая смешная обувка – пляжная – у Сергея Иваныча, про которого я поняла, что его самого лечить надо: такой цвет лица, вспухшие мешки под глазами, затравленный взгляд кругом виноватого мужика, мятая зеленая хирургическая хламида, и сразу кажется короче дистанция между тобой, жалкой больной, и хирургом-полубогом. Даже родственная тепловая волна появляется.

«Все, что имеется в мудрости – все это есть в медицине. Презрение к деньгам, совестливость, скромность, простота в одежде, решительность, знание всего того, что полезно и необходимо в жизни, отвращение к пороку...  Гиппократ». Я прочитала еще с пяток изречений, украшающих стены, и, обнадеженная благородством чужих мыслей, потащилась дальше по больничному коридору. Навстречу – Зина с такими же шлангами из живота, как у меня, с такой же пластмассовой бутылкой, болтающейся между ног, в которую шланги выводят взбесившуюся в организме желчь. 350! 400! – обмениваемся мы своим отчаянием. Бутылки согласно кивают.

- Кто разлил желчь в столовой?! Еле отмыла! – кричит раздатчица. Мы вздрагиваем над пресной кашей из дробленого риса, которую запиваем пресным чаем без хлеба. Незаметно проверяем, заправлены ли шланги в бутылки? Нет, мой лежит на светлом линолеуме пола, я подхватываю своего червяка, сочащегося желтым, затираю тапочком лужицу. Нас тут восемь, но мы такие доходяги после голодовок, операций, диет, что раздатчица могла бы всех уложить одной левой. А навстречу – бригада хирургов, как банда уголовников со спрятанными ножами, руки в карманах, лица сплошь брутальные, идут на утренний обход. А мы – из столовой, ложка об кружку бряк-бряк.

Кроме профессора, на обходе сегодня «Андропов», мощный тезка бывшего генсека и, кажется, такой же жестокий. С каким презрением он смотрел на меня, когда я нечеловечески орала во время приступа. Еще хирургесса, которая упустила в желчную протоку камень у Лены, теперь нужна повторная операция. Ольга Ивановна, я зову ее «кукла» за беспечно-прозрачные глаза и вечную присказку: «У вас все будет хорошо, и у вас...» Ну и конечно лечащий врач Антошка, милый, совестливый.

В нашей палате лежит и стонет молодая красавица с прооперированным аппендицитом. Когда вчера приходили ее «хачики», не стонала, улыбалась, засыпанная дорогими базарными фруктами.  – Эх, где наш аппендицит, сейчас бы хоть три штуки!  – Будет, но в другой жизни – и молодость, и красота, и простенький аппендицит!.. Нет, про новую жизнь здесь не любят, здесь без конца о еде, еде, еде. Но не сейчас! В палату уже вплывают белые халаты. Лена прячет под подушку румяную грушу, на которую смотрит и нюхает круглые сутки, я откладываю кроссворд, старуха с грыжей умильно улыбается, но халаты – прямиком к девахе с аппендицитом. И не обманываются – деваха опускает простыню до самых ног. После операции все почему-то дня два-три живут голыми. Хирурги просто ослепли от этой красоты, наши-то тела были только полем для врачебных упражнений, а это!..  – Ну зачем так уж сразу? – опешил «Андропов», тут и профессор поспел со своим любимым вопросом: «Газы отходят?» На моей памяти только необузданная Лена ржала в ответ, другие, как и положено полудохлым, тихо-спокойно отвечали. Странный народ – врачи, ничему не удивляются, эмоций – ноль. Нет, все же есть! Помню, все плавало в тумане, сплошная боль – и вдруг откровенно презрительный взгляд, перекошенный брезгливой миной рот вот этого, «Андропова». Я все это отметила, но орать не перестала, боль требовала свое – орать! Они лечат нас от боли, не зная, что такое боль! «Андропов» понял, что я помню его взгляд, теперь стесняется меня, потому и не любит.  – Она согласна, согласна! – закричал Антошка. Оказывается, профессор уговорил даму на угловой кровати сделать дорогостоящую лапороскопическую операцию, вечно Антошкины эмоции выдают скрытые мотивы, парню всего двадцатьсемь! Не заматерел. Полостные-то, когда тебя режут вдоль, как сосиску, вроде как бесплатные, но не всегда удачные. Хорошо еще, что не заставляют пить свою желчь, как ту старуху возле умывальника, она разбавляет ее пивом! Чтобы нас, тогда еще дооперационных, не тошнило, ее выписали домой, авось у вертикально живущего (дома-то некогда лежать) желчь быстрее найдет дорогу-протоку... Смерть старухи опять откладывалась на неопределенное время, врачи стали виновниками чуда искусственно продленной жизни, а то ведь лежала и делила между родственниками шубы и шапки. – Теперь не умру, - улыбалась 84-летняя. Потом свихнулась на еде даже больше, чем мы. Мне, например, снилось, что я официантка, уношу тарелки с объедками и где-то по дороге, за какими-то портьерами, жадно доедаю. Это было на двенадцатый день жизни на одних капельницах. Вот, говорили, твои антрекоты, пельмени, сало с шоколадом, заряжая очередной пузырек с глюкозой или какой-то другой мурой.   – Картошки много съела, - облизывая ложку, говорит старуха впервые навестившей ее внучке, та смотрит на бабушку, как на жующего динозавра, но мать внучки, старухина невестка, все тащит и тащит этого холодного ангела в наш больничный ад, воспитывает. Чтобы сказочные принцы в ее головке кружили в общем хороводе с больными, плохо пахнущими бабушками, восстанавливая баланс фантазии и реальности.

Чтобы вспомнить нормальную жизнь, надо всего лишь пойти взглянуть на «Бен-Ладена» в отдельной палате. Возле нее стоит удивительный столик, заваленный колбасами, окороками, бананами, булками, за столиком сидят сменяющие друг друга день и ночь охранники, суетятся, виноватые, возят на коляске по коридору шефа – недострелянного бандита с перевязанным животом и жалким лицом. Тут же крошечный кавказец, только что зашитый, смотрит, как ребенок на игрушки, в открытые двери палат на полуголых необъятных русских теток. Каждый шкандыбает по своей дороге, иногда заводя глаза к небу в поисках ответа – правильный ли ориентир? Молчит бездушный космос, только подмигивает бесовскими точками звезд или расстилает солнечную пелену от горизонта до горизонта. Шкандыбай, служивый, выполняй свою программу ползать, летать или брести.

Остолбенелая, в трансе после ужина из одной чашки несладкого чая, я опять плыву по больничному коридору среди таких же призраков. Только медсестры со свистом мимо, олимпийски невозмутимые хирурги огромными шагами, санитарки с ведрами, тряпками, утками, каталками с мертвецами. А в стеклянные окна-стены – огромное позднеосеннее солнце лицом к лицу на уровне девятого этажа. Оно уже не жгучее, а размыто-багровое, как присыпанный пеплом костер. Оно равнодушно ко мне, как вся природа.

А в нашей палате окнами на восток уже лампы горят, бывшая советская номенклатурщица Люда анекдоты из «Спид-инфо» читает, она, как радио, ни молчать, ни слушать не умеет. Заторможенные лекарствами, мы реагируем вяло, нас пробивают только воспоминания о еде. Не какое-то там мясо по-капитански, а просто картошка с селедкой! булочка с маслом! Недавно я не выдержала, вышла на большую дорогу, в коридор, робко клянча щепотку соли. У больных не было, дала санитарка Вера. Тут и веселая наша Люда, которой отхватили две трети желудка и поэтому она ест каждые полчаса, дотала банку с ухой – налетай! А как тут налетишь – нельзя! Старается не чавкать, и на том спасибо! Все еще помнят, какой она прибыла из реанимации, мертвец мертвецом – вид и запах. Прожженный челнок Татьяна даже зарыдала и сразу смылась лечиться в районную поликлинику. Подождала бы дня три-четыре и смогла б зарядиться таким оптимизмом от этого ожившего мертвеца! Как все мы – оптимизмом советской закваски: «Мы будем жить и смеяться, как дети». Тогда, после реанимации, у Людыной койки сидели и сын, и новый муж. Прежний погиб в шахте, о чем она (восемь лет назад это было) рассказала нам со слезами, в лицах, как артистка. После же реанимации губы у нее еле шевелились, больше не шевелился в ней ни один атом. Мужики сидели у нее в ногах, а она, не открывая глаз, пыталась улыбаться, знала: мужики клюют только на оптимизм... 

– Ну, девочки, по пол-ложки сыновьей ухи из пеленгаса!  – Сыновьей, конечно, нельзя не попробовать! – Я ем – следовательно, существую! Наконец, всех расцеловав, раздарив кому стерильный бинт, кому ампулы с обезболивающим, кому пачки своих любимых «Спид-инфо», кому домашнюю простыню в цветочках (подвязывать изрезанный живот), накрасив губы («Думала: писец тебе, Людка, извините, девочки!»), натянув на свои «французские ножки с испанским изгибом» сапоги, хранившиеся в мешочке под койкой, пожелав всем выздоровления и счастья, этот простой советский человек ушел из нашей палатной жизни.

Не успели почувствовать себя сиротами, как пожилая санитарка «гром-баба» привезла на каталке старуху, стонущую «ой, ой...». Как ребенка переложила ее на койку, приговаривая: «Конечно, ой! Еще как ой!». Люды уже не было, чтобы бросаться утешать новенькую, а нас самих бы кто утешил! После укола стонущая заснула, первый укол бесплатный...

Опять закат. Кажется, там, за закатом, другая, лучшая жизнь, где и зубы были все во рту, и ноги не болели, и желчный пузырь был в организме, и не знала я никакой поджелудочной железы, а на лекарства не тратила ни копейки. Вино покупала для гостей и подруг, копченую колбасу ела, масло и помидоры. По праздникам. И юбку носила гораздо выше колен.

- А китаец с чем?  – Это вьетнамец, у него селезенка сгнила, утром привезли, вырезали.  – И он уже в столовой!  – Да, чай с хлебом пьет, от каши отказался.  – Еще бы!    А мы вот не отказываемся!

Послеужинные разговоры вместо телевизора:  – Всех волшебников прошли, а внук все ссытся и ссытся...  – Улицу Уральскую, Карбышева теперь, называли богодульной, там в огородах ползали голодные дети, их собирали и относили в ясли, кормили, мыли. Через день-два приходили виноватые родители, пьяным я не отдавала.  – А я в сорок первом попала в лагерь под Москвой, заставляли мостить дорогу немецким танкам, потом угнали в Германию, шестнадцать мне было, а в сорок шестом у меня уже был американский паспорт...  – Сказала своим: принесите яблоко, буду на него смотреть...  – А мне бы селедочки, я бы жевала и выплевывала...  – Тебе бы попить кукурузные волосы...  – У меня сынок наркоманит понемножку, огород бросил, ходит воровать на поле...  – Когда украли Дожика, пуделя моего в жилетке, я плакала от счастья: с кем бы он сейчас был?..  – В пятой палате умерла, наконец-то, слава Богу, отмучилась...  – Обход, девки!  – Кто?  – Маленький, рыженький, на актера похож. Ложись!

Этот маленький воспринимался выше выше высокого и мощного «Андропова» и серьезнее наисерьезнейшего красавца лапороскописта. У него в глазах не было никакой мути, никакого флера, он всматривался в твою болезнь, не удостаивая внимания ни твой пол, ни возраст, ни чин. В общем, перед таким врачом распластываешься, как бесстрастное учебное пособие.

Похоже, с Антошкой никто не считается, хоть он и сын профессора. У Лены опять приступ от упущенного «куклой» камешка. Скорчившись, она стоит в коридоре и стонет. Медсестры свистят мимо. Рявкать Антошка не умеет, сам прибегает с обезболивающим, бормоча что-то несуразное для нас: «Ну почему, почему никто не подает в суд?..» Лена затихает, а он уходит курить с недавно прооперированной им самим симпатичной больной. А отец его сегодня в своей застиранной зеленой хламиде с извиняющейся улыбкой на лице, оказывается, вчера нарядился как раз в честь своего 65-летия. Здесь у него целая кафедра: доценты, аудитории, студенты, рефераты, колготня. Со стыдом вспомнила свои первые дни здесь, когда влетела в какой-то кабинет и закричала важному седому врачу: «Вам лишь бы халаты накрахмалить, а чем лечить – не важно!» Это они мне, аллергику, выписали дорогущее лекарство, от которого я бы загнулась, а на похороны уже денег не осталось бы. Они так смеялись над моей фразой, не обиделись! Антоша бы такое лекарство не выписал, а Кирюша – запросто, он не умеет деньги считать: сын большой шишки в городе и местной телезвезды, он не пьет, не курит с больными бабами по закоулкам и так красив, вежлив и полон достоинства, что даже медсестры его слушаются. Ему бы любовников в театре играть!

Вот и Ленкин любовник летит, двухметроворостый голубок. Только что умирала, рыдала от Антошкиного предложения срочно искать деньги на операцию: он договорился с другой больницей, а то здесь этого аппарата нет ловить ее камешек. И вот смеется, влипла в своего Ромео, обхватив обеими руками. Познакомились на плавбазе, по приходу в порт списались, теперь оба безработные. Рдители когда-то купили ему квартиру, машину, теперь дают на продукты...  – Он пропадал, пропадал! – вырвалось как-то у Лены, мы поняли, что наркотики... Теперь не пропадает, весь ушел в любовь, моложе ее на пять лет. Лена перебрасывает свою черную гриву с одного плеча на другое, притворяется молодой и здоровой. Я и ее помню после полостной операции: ярко-желтое от механической желтухи бревно – думала, кореянка или якутка, а она оказалась казачкой.  – Это не есть хорошо! – говорит Антошке. – Ведь Ольга Ивановна виновата в плохо сделанной операции. Где я возьму деньги?..  Антон краснеет и боком-боком испаряется.

- Чем же они отравили меня, внуки мои? Пришел старший, пьяница: дай денег. Не дам. А наш домашний у него на поводу, и вот затрясло меня вдруг, вся потом изошла, голова вот такая, на руке два укола, очнулась – нет внуков, и всю аппаратуру унесли: видик, магнитофон, а меня – в больницу...  – Ну и внуки у вас!  – Да это не наш, это старший.  – А старший вам не родной?..  Бабулька запнулась:  – Почему... родной... что это шланг у меня в носу... не снимают...  – А им кажется, что так и надо жить с трубками в носу, с катетерами там, со шлангами в животе! Тяжело в лечении, легко в гробу. Вон мужик в коридоре ходит, высокий, у него два месяца после операции прошло, они его периодически снова кладут в отделение, не знают, что с ним делать, только шланги меняют...  – А я слышала, как в коридоре профессор с лапороскопистом ругался, что если нас распределить по другим больницам, то его на пенсию отправят. Позор, что в такой большой больнице нет этого, как его, я записала... фиброгастродуоденоскопа!.. «Эх, хорошо нам после смерти, после смерти все ништяк!»  – Да хорошей смерти-то нету! Прежде, чем умереть, старик разоряет своих детей и внуков, которые обязаны продлевать ненужную ему жизнь. Это заговор врачей, каждый больной – это же их заработок! Во, анекдот тут: - Доктор, помогите, я вам денег дам, только помогите скорей! – Давайте, давайте сначала деньги, а то поможешь людям – ни людей, ни денег, ни благодарности, лежит в гробу и делает вид, что не узнал!

Как он только выдержал, я бы на его месте убила такую больную! А он приговаривал: потерпи, миленькая, потерпи! У миленькой изо рта торчал конец никелированной трубы, другой конец с телевизором был где-то глубоко внутри. Сквозь трубу, не отрывая глаз от телеэкрана, хирург делал мне «просечку», просто резал, и я орала, орала, орала на всю эту шикарную ведомственную больницу. Наконец, так взвыла, что он испугался. Сам ли вытащил трубу или я ему активно помогала – не помню. Потом мое тело вели по коридорам, везли на машине, снова вели и поднимали на лифте, что-то спрашивали у него, и оно отвечало. Оно было – как живой человек, хотя в нем не было ни души, ни сознания. Мое «Я» летело рядом, не в этом ярком, солнечном, а в параллельном, сумрачном и туманном мире. Между этими мирами не было ничего общего, но и преграды-стенки не было. Был приятный ледяной сквозняк, пахнущий лекарствами, белые халаты-облака, голоса, звучащие иерихонскими трубами. Затормозили в противно-душном пространстве.  – Ну как? – спросили знакомые голоса.  – Больно! – выдавила я, свернулась калачиком на здоровом боку и впала в еще большую прострацию. Опять зачем-то жива... так и бегать туда-сюда, туда-сюда? Жара, холод, наркотики-обезболивающие, сладкая отрава прощания, смерть маячит вдали – как новая жизнь?

Где-то в Греции есть храм Асклепия, в темную, безлунную ночь там надо переночевать. Асклепий явится тебе во сне и исцелит. Утром тебя разбудят птицы, побежишь к морю босиком по белому твердому песку и зайдешь по колено в светло-зеленую теплую воду. Потом откроешь сумочку и выбросишь сотни маленьких круглых белых штучек, с которыми почему-то не расставалась десятки лет, впадая в панику, если забывала взять их с собой даже на свидание. Вместо них наберешь красивых камешков, ракушек, листиков и веточек – просто так, за красоту. Я капитально исцелилась, подумаешь ты, я в раю!

- А мне сегодня шестьдесят пять! Жизнь так сложилась, что поздравить меня некому...  – Я вас поздравляю!  – И я! Здоровья вам!  – Ох, девки, болит!  – Терпи!  – Мне сегодня сын приснился. Спрашиваю: ты в раю? Нет, говорит, не успел листы сдать. Какие листы, анкеты? Как в отдел кадров?..  – Кто знает, какое сегодня число?  – С утра вторник, число не знаю. Зачем тебе?  – Просто... вдруг сегодня желчь перестанет течь, надо же запомнить.  – Дайте поспать!

Боль, темно, но за дверью уже грохочут тележки, ведра, туалет шумит вечным потоком хлорированной воды, несет куревом и желчью, пролившейся у соседки. Мимо ночью умершей бабушки (ступни торчат из-под короткой простыни), мимо чьей-то сиделки-родственницы, спящей в фойе на стульях, я проковыляла в туалет. Рассупонив халат, развесив провода-трубки по батарее, а бутыль пристроив на подоконник, установила хрупкое равновесие всей системы, сходила по-маленькому в колбу на анализ. И вдруг, о Боже, заметила, что бутыль с желчью опустела! Винтики в голове совсем не крутились, рассказала о чуде в палате.  – Ну, подоконник же выше живота, - засмеялась Лена-казачка... – Ты хочешь сказать, что перелилось обратно в живот? Какой кошмар!..  – А что, очень удобно: заправил трубочки в бутылку с коньяком, поставил выше и кайфуй!.. О, опять к нам везут! Ой, какая молоденькая, почему не в детское отделение? Да на какую койку!..  – Тише, койка как койка, у окна...

Сегодня ночью на ней была старуха, окруженная капельницами. Как только шприц попадал в вену на ее руке, другая рука, огромная, негнущаяся, как лопата, напрочь сшибала этот шприц со шлангом. Медсестра снова и снова, тихо ругаясь, втыкала шприц, потом привязала старухины руки к кровати. Старуха была без памяти, не могла говорить, но оставшаяся крошка сознания говорила без слов, руками-лопатами. Эта струйка лекарства в руку была похожа на веревку, тянущую душу обратно в тело, а безгласная душа уже сидела на потолке и просила: Не надо! Не надо! И не вернулась в тело. Теперь на этой койке, перестеленной чистым, лежала девочка.  – Угадайте, у кого глазомер лучше, ты не обижайся, нам же тут скучно! Я даю семнадцать.  – А я четырнадцать!  – Мне двадцать один, - пискнули с койки, я институт заканчиваю.  – На кого?  – На эколога.  – Как звать?  – Юля...  И тут Юля увидела вошедшего Антошку, Антона Моисеевича, молодого, стройного, розового с мороза, улыбающегося своей странной улыбкой, мужественной и виноватой одновременно, в ослепительно белом халате... Какие-то высшие силы благоволили сегодня к нашей палате, потому что вернулась и Лена, доставшая где-то сумму, неимоверно огромную для меня, на повторную операцию. От всей своей широкой души она вручила букет хризантем имениннице, и палата наполнилась чудесным запахом. Я представила, какая толкотня творится наверху, где эти высшие силы без конца устраивают человеческие дела в виде наконец-то пришедшей смерти, которую заждались, в виде роковой или мимолетной любви, свалившихся с неба денег, подарков, цветов, вещих снов. В углу за дверью вдруг поднялась девяностолетняя и оказалась высокой, осанистой, с лицом из давно прошедших времен. Ни с кем не общаясь, не бая никаких сказок о своем боевом прошлом, она неделю валялась в своем углу и вот пошла в столовую. Профессор сказал, что грыжу вырезать ей не будет, и больше не заглядывал в ее угол. Ей было хорошо, просыпалась не одна, как в могиле, а в обществе шести женщин, завтракала и обедала, как в большой семье, доживать бы здесь, зачем ей домой? Лучше б не вставала – тут же профессор: – Ну что, старая?  – Я каблетки пью...  У нас нет сил смеяться, профессору этика не позволяет. – Ну полежи еще... до понедельника. – Добрый. А у него ведь койкооборот. Чем интенсивней, тем больше платят врачам. На нас, с привязанными бутылками, он не смотрит. Я знаю, все важные дядьки при ближайшем рассмотрении оказываются сущими детьми. Он просто боится нас!

Вместо Юли, у которой ничего не нашли, положили бизнесвумен, у врачей на обходах просто челюсть отвисала при виде важной матроны в ночной рубашке с подчеркнуто шикарной прической, которая что-то считала на крошечной вычислительной машинке и записывала, считала и записывала, вся постель была устлана бумагами и документами. Строгий хирург-лапороскопист чуть не цыпочках принес ей договор на операцию и список лекарств. Потом мы откроем, что это было на треть ниже той суммы, которую платят другие. Похоже, ее приняли за проверяющие органы! Через день сквозь еле заметные дырочки на животе ей удалили желчный пузырь, потом она день проспала, не стонала, не умирала, лежала розовенькая, а на четвертый день ее выписали. Потом пришла снимать швы и принесла нам нашу мечту – строго запрещенную селедку. С кишками, хвостом и головой такая дама, конечно, принести не могла, ее селедка, аккуратно нарезанная, без малейшей косточки, светилась сквозь масло и была переложена специями и листочками, называлась «матье». Первый день мы только открывали холодильник и любовались гастрономическим чудом, потом съели по кусочку и почувствовали, что жизнь продолжается, даже после операции можно красить ресницы и губы, носить черные шляпы набекрень и приносить случайным соседкам по палате дорогостоящие гостинцы.

Опять всех выписали, а мы все лежим! Даже бабку, отравленную внуками, выписали. Она все просила: пусть внук придет, она его давно простила, но он не пришел, а хотелось посмотреть. Снова мы со своих скомканных постелей угрюмо наблюдали, как санитарка застилает три койки чистым бельем.  – Хочу после всего этого белого, скучного, чистого – вагонетки на рельсах, экскаваторы в карьерах, огни в ночи, гудки поездов, пароходов, бурю и ветер, полынь и песок на зубах, дым и запах сигарет, - вдруг говорит наша разбитная молодка Лена.  – Ну ты поэт! – восхищается стокилограммовая «крошка» Надежда Ивановна. Так ее зовет восьмидесятилетняя мама, маленькая, ласковая, как гномик из сказки.  – Знаете, что поэт Тютчев сказал, когда поп пришел его, больного, исповедовать? А что если, батюшка, я выздоровлю и мы с вами встретимся где-нибудь на гулянии? – Да, уж Тютчев гулял!  – Потому и стихи хорошие писал!..

Привезли новенькую, сзади шел сам профессор – в девять вечера! Вроде обыкновенная старушка, полотделения таких, как в богадельне, почти все – с грыжами. После этого зрелища надорвавшихся баб, интересно, профессор сам носит продукты в дом? После новенькой он обратился к нам троим с грозным:  – Перекрываете, нет?!  – Я перекрывала, - заюлила Надежда Ивановна, - но у меня сразу давление поднимается...  Я молчу, смешно рассказывать ему, что когда вентиль шланга закрыт, горькое и мерзкое море желчи начинает плескаться у меня в горле. И никакая просечка не помогла.

В коридоре разговор двух медсестер:  – Я сейчас чай поставлю.  – А я пойду измерю давление в первую палату...  Да, наша надежда Ивановна за каждое измерение («Это вам к чаю») дает шоколадку.  – Я так привыкла, - оправдывается она перед нами, у которых шоколада нет, - всю жизнь ношу шоколадки в сумке, сунешь кому надо – дела делаются. Вот выпишусь – принесу Антошке коньяк. Самый лучший. Наша бизнесменша такой лапороскописту принесла.  – И он взял?   – Конечно, такой довольный был.  – А вид у него, как у прокурора, никогда не улыбается.  – Чего тебе улыбаться, два месяца койку занимаешь. Они с этого места уже бы три урожая собрали! Я как-то видела по телевизору интервью с бомжем, говорит: мать от рака лечил, долго, квартиру пришлось продать, все равно умерла. Прямо медицинский рэкет какой-то!..

Утром обнаружилось, что койка бабушки пуста. Ночью к ней сестра с уколом, а бабуля без сознания, увезли в реанимацию. Оказалось, она мать другого профессора, из военного госпиталя, умри она – нашему бы не поздоровилось. Бабулю удалось вернуть до того, как в нашу палату вошел бравый коллега нашего светилы, достал трогательную баночку из портфеля, приказал матери съесть. Вечером, сказал, еще принесет. Чеканным шагом вышел. От сыновьей кашки больной стало так хорошо, что она попросила перестелить ей постель и, стоя  на дрожащих ногах в пуховой шали, ревниво следила, чтоб не было ни одной складочки, а белье было шикарное, плотное, с вышивкой по краям, подушка огромная, домашняя. И полотенце чтоб висело ровно посередине спинки, и коробочки с лекарствами стояли по ранжиру. Наверно, так положено в генеральских, тьфу, профессорских семьях. Как и поцелуи в благодарность, от которых я, услужавшая старушке, уклонилась, и чмоканье досталось безотказному Антошке. Вряд ли я в восьмидесятилетнем возрасте решилась бы раздавать, как подарки, свои поцелуи направо и налево...

Уже не в первый раз к нам заходит Юля, распространяя флюиды робкой влюбленности. Антон сразу краснеет и смывается. И мне пора... Денег на повторную просечку нет, да и не выдержу я. Пришью с изнанки карман для бутылки, удлиню шланг и буду жить, привыкну. Рассказывали, что один мужик уже шесть лет так!  – А потом?  – А потом всё, - сказала Зина...

Шесть лет это много, у меня и дел-то не наберется на такой срок, да и какие дела при такой жизни будут считаться необходимыми?  – Врач – от слова «врать», - втолковывает Юльке Надежда Ивановна. У Юльки дрожащие губы, глаза...  – Пойду я, - говорю Антону.  – Хорошо, - вспыхивает он, - я отпускаю вас на Новый год. Аллергиков так трудно лечить...  – Да, легче убить.  – Пойдемте, я научу вас промывать шланг. Купите хлорид натрия, шприц...

Врачи... поскорее удалиться из их поля зрения, особенно если ты – их неудача. Антоша нервный, он сгорит, но не сможет ожесточиться, как его отец...  «С хирургами ругаться нельзя, они и зарезать могут» – такие у профессора шутки брутальные.

Последний раз съела на ужин больничную кашу, последний раз прошла по длинному коридору навстречу малиновому закатному солнцу, последний раз восхитилась торжественной театральностью врачебного обхода. Врачи не последние актеры в спектакле жизни, на первых после Бога ролях для болящего человечества, архангелы со шприцами вместо меча. А боли стало столько, что, может, врачами разного профиля станут все и будут лечить друг друга...

Дом был тот же, в котором два месяца назад я каталась от боли, но из зеркала на меня глядел бледный, грустный мертвец, его родная одежда висела на нем, как на палке. Мне хотелось подмигнуть ему, подбодрить, но тогда и он подмигнет мне. Страшно. В холодильнике было полно продуктов, о которых мечталось, но я пошла варить кашу на воде. И спать ложилась в девять, а вставала в шесть утра, как в больнице. И смысл глядения в телевизор ко мне не возвращался, ни деньги. Ни тряпки были не нужны, я жила в халате. Но тут позвонил сын, сказал, что на выходные мне дают внука!!! А в доме ни одного яблочка! Я готовилась к выходу на базар, как космонавт в космос. Вшила в брюки сына (надо же, влезли на меня!) внутренний карман для бутылки, длинный шланг кольцами приколола к свитеру, надела самые нескользкие ботинки, накрасила губы. Надо же, опять живая! Новорожденная! Снег скрипит под ногами, дети катаются на санках, мужчина несет домой елку. Постепенно наполняющаяся бутылка из-под кока-колы, болтающаяся под животом, придает всему такой щемящий вкус, словно меня отпустили с того света на один день. Женщина в автобусе посмотрела с жалостью, кто-то уступил место. На лестнице из пятнадцати ступенек пришлось несколько раз отдохнуть, мои мышцы растаяли вместе с двадцатью моими килограммами, я весила столько, сколько в молодости, мне вдруг снова понравилось жить.

Я для тебя живу, мой ангел! Не просыпаясь, ты меня целуешь, и вздыхаешь, и дальше спишь, и от тебя тепло. И этот миг – все, что дано... Я спала рядом с внуком, как нормальный человек, следила только, чтоб он ножками не сбил шланг, тянущийся под кровать, в бутылку.

На улице тепло, сквозь вечерние солнечные лучи падают снежинки – слепой снег? грибной? Я поздравила с Новым годом всех подруг и хороших знакомых. Может, потому, что Надежду Степановну, мать Лили (сама Лиля летала где-то в праздничных хлопотах) я поздравила последней, и мой оптимизм иссяк, ей-то я и порыдала о совей боли, операции, голодовке, бессилии... За что мне Божье наказание?  – Я буду молиться за тебя, - голос в трубке был слабым, далеким. – Это не наказание, а испытание.

В последние предновогодние часы телевизор пел, плясал, сверкал здоровыми телами, как сумасшедший, мое анемичное существо дрогнуло: надо что-то делать! И за полчаса до двенадцати ночи я с немалым трудом сменила весь в разводах от желчи шланг на новый, девственно прозрачный. Волшебная ночь прошла быстро и трезво, ни пить, ни есть нельзя, а первого января на стеклах был толстый слой льда, батареи чуть теплые, на улицах ни людей, ни собак. Я поплелась в ванную выливать желчь, но бутылка была пуста! Шланг светился хрустальной пустотой... Тщательно осмотрев всю эту желчную канализацию, с содроганием подергав трубку в животе – не отсоединилась ли, я перекрестилась чуду. Не я цепляюсь за жизгь, может, жизнь цепляется за меня, зачем-то ей нужна эта маленькая частица? До самого Рождества я никому ни слова, боялась сглазить. Хожу, любуюсь собой в зеркале, талия 65 см, ни бедер, ни груди, ни живота! Кто натаскался с этим, тот  поймет! Плечи, колени, локти – все острыми углами – Голливуд! Выше голову не поднимаю, там, я знаю, какое лицо, лучше не смотреть!

Наконец, перестала каждую минуту заглядывать в бутылку, поверила в чудо, восторг прошел, позвонила в свою «неотложную хирургию».  – Приходите, трубочку снимем...   Было шестое января, мороз, лифт в больнице хронически не работал, зато пахло праздничной котлетой на обед. Из чего она, если больному отпускают 14 рэ в день на питание? В ординаторской сидела Ольга Ивановна со своим вечным рыцарем «Андроповым».  – Поздно приши, - сказала мне, - медсестра уже работает в гнойной перевязочной. Теперь только послезавтра...  Неужели я так здорово выгляжу, что мне можно предложить снова одиннадцать этажей вверх?  – Нет, я дождусь. Какие осложнения? Она же руки вымоет!..  «Кукла» рассмеялась, «Андропов» скривил губы. Я сидела в коридоре, ставшем чужим. А ведь здесь было чудесно, вокруг тьма людей. И врачи, которые не дадут умереть. И переживания бесконечных тошнотворно-живописных подробностей операций, боли, шрамов, разговоров про цвет кала и мочи, многозначительность слов и взглядов докторов, странные, только здесь понятные мечты: «Если б у меня было много денег, я колола бы обезболивающие с утра до вечера!» Нет, не на земном шаре находится эта страна старух с грыжами и руками-лопатами. А где?.. А Ольга-хирург вообще видит мир, как бульон из микробов, она снова и снова разгребает их, высвобождая стерильное пространство для жизни. И никакой депрессняк ее не берет. А вон идет завотделением, веселый толстяк. Весело протягивает только что привезенной «скорой помощью» бабке длинный список лекарств.  – Завтра родственники купят, и начнем вас лечить...  Бабка невидяще смотрит, не знает еще, что вот и наехал на нее и ее непутевого безработного сына медицинский рэкет! Это священная корова жизни, на боку которой написано: смерть запрещена. И чем труднее была жизнь, тем труднее уйти из нее, организм слишком закалился в борьбе...

Я узнала от Веры, все еще томящейся в нашей палате с неопределенностью диагноза, что Антоша уволился, пошел в плавание... Кирюша же улыбнулся мне:  – Что, не течет? Такая счастливая!..  Да, вытащили трубку, выбросили шланг, дырку заклеили лейкопластырем. Уже сумерки.  – Пока, снеговик! – кричит уличная продавщица другой, обе румяные от мороза. Я ползу бледной спирохетой мимо, я почти здорова, мне так хорошо, что вспоминаются стихи Мандельштама:

Я вздрагиваю от холода, мне хочется онеметь. А в небе танцует золото, приказывает мне петь!

 

2004 

                     ***     ***      ***

 

                           А У !

 

- Ты такая старая и страшная, как ты смеешь танцевать! – крикнул он глазками и закрыл их руками, и упал на них, чтобы ее не видеть. Ничего он, конечно, не крикнул, трехлетка, просто вдруг заплакал от ее кривляний под музыку из телевизора – хотела развлечь. Он всегда плачет после дневного сна, словно где-то побывал, и сравнение не в нашу пользу.

- Это же не я танцую, это крокодил, которого вылечил Айболит. Лимпопо! Лимпопо! Лимпопо!..

Личико смягчилось, он любил эту сказку. Теперь закрепить успех: – Кока-колы хочешь, солнышко? Папа принес...  На «солнышко» скривился, на «папу» расцвел.

Марина достала из памяти момент, когда Алешка, целуя лицо папы с работы, поцеловал несколько раз и его кожаную куртку. Зятя любят все, кроме марининой дочки. «И ветру, и орлу, и сердцу девы нет закона». Двух лет Алеше не было, когда отец его стал приходящим. Потом-то все вокруг стали приходящими, и он без конца кричал «Неть!», нашел себе любимое слово! Потому что сама неприемлемость носилась в воздухе. Не только Марина и ее подруги, еще молодые, выгнанные на крошечную пенсию, не только тьмы и тьмы других, но и ребеночек двухлетний закричал «Неть! Неть! Неть!» Молодым хватило трех лет, чтобы встретиться, пожениться, родить и расстаться, и теперь в телефонной трубке – капризный голосок, возмущающийся жизнью.

- Складочек-то развел! – зять припудривал выкупанное тельце, а Марина боялась прикоснуться к игрушечному внучку, но тянуло посмотреть, из какой космической бездны явился этот пришелец, совершенно желтый, строгий, величественный, твердый на ощупь, маленький Будда! Потом он станет розово-пухлым, глупеньким, плаксивым. Почему?.. А как он глядел потом на них из кроватки в страстном желании, чтобы его взяли! Но брать его не разрешала строгая, начитавшаяся книг по воспитанию молодежь. Марина все равно брала, вынимала его из кроватки: тельце отдельно, головка отдельно, соединенные ниточкой-шейкой, прямо дух захватывало! А существо улыбалось, тиранило мордочкой, глазками, смехом. Стали сниться какие-то груднички, которых она спасала из огня или воды. Потом научилась петь без слов. Вокруг сновали озабоченные взрослые, а оно – бревнышком на диване, разбросав резиновые ручки и ножки – выводило нежнейшие рулады, полные мира, ласки и добра.

Как-то дочь задержалась, Алешка стал искать грудь на маринином лице, обслюнявил всё. Марина, ужасаясь святотатству, робко предложила свою грудь, он впился, потом отпустил, но не заплакал, а как-то пытливо всмотрелся и вдруг засмеялся игривым мужским смехом...

Толстый том Пастернака не брали и за цену двух батонов хлеба, при социализме дали бы месячную зарплату. А народу на этом книжном рынке – тысячи, съехались посмотреть, что ли, на чудаков, еще читающих книги? Выставила им под нос модного Суворова, пикантную Дарью Асламову, народную Нонну Мордюкову.  – А сказки на английском есть? – дама с жующим жвачку мальчиком. Как раз к восемнадцати выучит английский и – подальше, подальше, чтоб не выбили дурь вместе с мозгами в армии. Так, что бы еще продать?..

- Ты меня здесь? – вдруг начал говорить предложениями. – Бабочка! Бабочка, это я!.. – И смеется, как Маленький принц. А ведь она способствовала развитию соображения ли, воображения его, наряжалась, красила волосы, меняла имидж, а он, неуверенно вглядываясь, все-таки семенил навстречу, тянул к ней руки, то пел, то обнимал крепкой хваткой, то целовал, то кусал. Давно уже она не была никому так интересна. У молодых две недели нет ни горячей, ни холодной воды, но они любят друг друга, обнимутся все втроем, терпят. Потом свет стали отключать, город у нас такой. Как хорошо сидели в полночь вчетвером на кухне, отмечали десять месяцев со дня рождения. Счастливый Алешка бил в ладоши, курлыкал, смеялся. Отраженное в оконном стекле пламя свечки двоилось и колыхалось, блестели глаза и зубы, пахло вкусной едой и первобытным счастьем жить большой семьей в первобытной пещере. А утром он смущенно улыбнулся, впервые стоя на дрожащих ногах. Тут дед подоспел с баллончиками для газовой печки, и Марина поехала домой радостная тем, что и бывший муж на что-то годится. С детьми и внуками надо играть в счастливую семью. Что играешь, то и будет.

«Новорождённый! На лице печать Иного мира, обладанье тайной. Что в этот миг ему отец и мать, и пурпур роз, и за окном платана шатер в полнеба... Все переиграть! Все так нелепо, зыбко и случайно. В сто тысяч раз ему милей Своё! За ним такие дали и глубины, таких планет разгул и забытье!.. Земля новорожденному в удел – такая глушь, почище Олонецкой! И всех творцов оставив не у дел, он сделает ее огромной Детской. Он даст ей то, чем сам уже владел, и сверх того – от щедрости вселенской! Но срок недолог – пять мгновений-лет на все открытья, в коих вечный свет, пять лет всего лишь. И наступит ночь, одна из многих – никаких знамений, но в эту ночь, не в силах превозмочь нежданной грусти, трехвершковый гений уйдет неслышно, словно призрак, прочь по лунным и по облачным ступеням на первозданный отчий материк, где скорость света лишь залог движенья, где выше шпилей, тише базилик прекрасных птиц ленивое круженье. Ушел? А кто же в детской-то? Двойник! Обычный мальчик, рода продолженье». Откуда эти стихи взялись в ее синей с белым, как штормовое море, тетрадке, она не помнила. Ни года, ни автора, ни названия книги.

Дитя болело, Марина нянчила его и бормотала: «Отдай мне болезнь, возьми мою силу, отдай болезнь, возьми мою силу!» И вдруг он открыл глаза и сказал: «Давай!» И тут же заснул, чтоб во сне забыть, что в свои год и месяц умеет так разговаривать.

Как она красива, когда полна смысла, эта жизнь! Корабли, катера, портовые краны, причалы с чугунными тумбами, захлестнутыми толстыми канатами. И свисающие по бортам якоря, и шумящие на морском ветру деревья, и голос репродуктора, объявляющий приходы и отходы, и отражающая все, как эхо, умножающая все до бесконечности, вода. И паром «Горизонт»...

На пароме Марина разглядывала план, нарисованный зятем. Овал с надписью «лужа», сарай с трубой, водокачка.  – Вы спросите, – внушал зять, – вам покажут дом прабабушки...  И почему это на огромном острове все должны знать каких-то Тятькиных? Я на лестничной площадке не всех знаю! Вернее, никого не знаю.

Паром наполнился островными жителями, и – зять был прав – за два часа плавания почти все сгруппировались в радостыне компании по интересам, общинная жизнь на острове процветала. Марина сидела у большого иллюминатора, то сильнее укутывала вареники с капустой, чтоб не остыли, то бегала в буфет за кока-колой для Алешки, то ее бил мандраж, то восхищалась проплывающими берегами, небом и морем, потом вспомнила, как дочка с работы вечером принесла мешочек с продуктами и Алешка тут же прибежал за ним. Как он радовался, таща этот мешок, показывал его Марине: вот, мол, счастье-то! Двухлетнее личико светилось! Тут же захотелось пойти купить ему банан или шоколадку, но денег было в обрез, а что впереди?.. Прабабушке шестьдесят пять, прадедушка недавно перенес операцию, после которой живут условно, а старший сын как-то продал за бутылку именные часы отца с фронта, их принесли назад, чтобы мать выкупила. Вот такой, значит, двоюродный дед у Алешки. Эта крошка, умевшая в год с небольшим сидеть и молча грызть яблоко, целый час молча, а в два года мчаться на улицу через две ступеньки с криком: «Моя папа! Моя папа!» Каждый день, ложась спать, он спрашивает у прабабки: «А ты не уйдешь, пока я сплю?» Тогда огромная баба Шура ложится спиной к разграбляемому дому, лицом к правнуку, закрывая его хотя бы на час засыпания несокрушимой стеной от прекрасного и страшного мира... Зато я, ревнует Марина, сшила красивый круглый коврик. И вот внук на коротких ножках с бешеной скоростью, с боевыми вскриками описывает круги вокруг него. Ты еще скажи, продолжает Марина диалог с собой, что пускаешь с ним кораблики из грецких орехов в тазу, учишь сигать со шкафа на диван и портишь фокусами с огнем. «Гонь! – раньше говорил Алеша. – Хочу гонь!» Из-за отключений света спички всегда наготове, ради восторженных глаз вспомнила фокус горения спички во рту – со школы еще. В общем, чем бы дитя ни тешилось, но кто из них дитя? Она вела его из яслей за горячую руку кружным, дальним путем домой, чтоб подольше... Шел в одних трусах и сандалиях, откусывал от огромного яблока.  – Это лужа. Скажи.  – Уза.    – Это цветок.  – Вито.  – Булочки дать?  – Дати.  – А водички?..  Он размачивал слюнями булку во рту, то пил, то писал, нюхал цветы, деревья, бегал за кем-то пушистым с длинным хвостом, устал, «как собака». Так сказала его «бабочка» и взяла на руки, где он тут же заснул, потому что не любил ходить домой вверх по лестнице, ноги короткие...

Сразу стало ясно, какой этой другой мир. Густо – хоть в консервные банки закатывай! – пахло морем, солью, ракушками, полынью, ржавым железом брошенных на отмелях ковчегов, дымом из труб, коровьим навозом. Такого рая она Алешке дать не могла. Узнала лужу с рисунка зятя – целое озеро! Другие ориентиры не различались городским глазом среди сплошь чуждого пейзажа. Разбитая, камне на камне нет, улица называлась, конечно, «Ленина», крошечная бабка в китайском «адидасе» пасла на ней корову. «Шура – там, вон ее голубые окошки, да мы вас доведем». И корова, словно подруга, шла рядом.

Марина, зорко высматривая собаку (боялась их), постучала в калитку. Тишина, робко вошла, крыльца не было, распахнутая дверь в сени приглашала войти. Разулась, прошла сени, веранду, кухню с печкой. Господи, кажется, видела это много раз во сне! Никогда не угадаешь, где и когда сон сбудется, зачем тогда снится? На цыпочках прошла кухню, постучалась в какую-то дверь, тишина, приоткрыла... На постели, отвернувшись к стене от работающего телевизора, лежал большой старый мужчина, повернул голову, безучастно посмотрел.  – Я Алешкина бабушка, здравствуйте! – пропищала Марина. Показалось, что и этого мужчину видела во сне, и уже не удивилась, когда вошел такой же здоровенный, но молодой, этого-то уж точно видела, хотя неизвестно где. Тут и Шура появилась:  – Тише, – сказала всем. – Только что заснул!..  Но Алешка уже бежал из дальней комнаты, прыгнул прямо в маринины руки, заулыбался и даже большой палец, который всегда сосал во сне, милостиво вынул, хотя и с сожалением.

У взрослых никакой радости от знакомства не было, недоумения тоже. Спасибо хоть не выгнали, даже все вместе посидели за столом с варениками и чаем.

Легкие кораблики «из газеты вчерашней» прыжками, то носом, то кормой, неслись струями ручья к морю, там подхватывались пеной прибоя и выходили в слишком большое для них плавание. Тонули незаметно, чтоб Алешка не расстраивался. Прадедушка на кораблики все свои газеты отдал. Потом обошли весь остров, искали коров, нашли. У Шуры были только куры и подросшие цыплята, Алешка бегал за ними по темным, грязным, дурно пахнущим отсекам курятника, Марина с ужасом смотрела. Он же, счастливый вполне, поймал черного цыпленка, принес ей, пришлось взять. Ревниво думала, с кем он ляжет спать? Приманила книжкой, то читала, то баловалась, отнимала ножку его, он понимал юмор, хохотал, убегал, прятался за прабабушку, да там и заснул. В полусне уставшая Марина слушала Шурины рассказы про каторжную тачку жизни, которую она катит одна: и доски пола сгнили, и грибок в подполе, и сыну нельзя доверить деньги на ремонт, каково быть безработным, пьющим, ростом под два метра, на маленьком бесперспективном островке? Сквозь поверхностный сон Марина без конца слышала шепот:  – Встань пописай, встань пописай, встань... Эх, на памперсы денег нет!

Утром Алеше примеряли новые сапожки.  – Ночью купила, - сказала Шура, - а еще – банку меда.  – ???   – А ты не слыхала, что ли, всю ночь в окно стучали. От вазы я отказалась, не до хрусталя нынче.   – ???   – Да на бутылку кому-то не хватало, не нажрутся никак!  – А за ними не придут? Муж ведь тайком от жены, наверно?..  – Так сама баба и продала!

Алешка в этих сапогах уже сбегал в любимый курятник, а потом забежал в комнату и был отловлен суровым трезвым двоюродным дедом. Двухметровый мужик отчитывал крошечное нежное существо, которое ни капли не боялось великана.

После завтрака в две очереди – мужчины первыми – отвоевала внука на прогулку под низкими, доскообразными тучами, залегшими снизу, подкладом затянутого белесой поволокой неба, над бесконечными грядами волн неласкового октябрьского моря. И листья, падающие тяжело, как вороны с клювами-черенками, шуршали за спиной перебежками. И лужи расстилались – хоть на лодке плыви. И цвели еще яркие до изумления на фоне бурого предзимья хризантемы и бархатцы возле крылец, и хлопали калитки, взлаивали псы, несло дымком. Вереницы жителей в бомжовских китайских «адидасах» несли буханки хлеба мимо плаката «Крепите дисциплину в рабочем коллективе!» над развалинами когдатошнего рыбзавода.  – Хочу к Шуе, – Алешкины губы дрожали.  – Шуя обед варит, давай погуляем!  – А-а-а!  – Пошли хлебушка купим.  – Посли!..  Без цели не любит гулять, не в меня... На магазинной площади было, как в клубе. Под музыку из коммерческого киоска на фоне разноцветных летящих листьев, похожих на огни эстрадного шоу, на сцене-лестнице выступали то двое рассупонившихся в магазинной жаре бабок, тянущих с двух сторон за ручки огромную суму с хлебом, то девочка в блестящих брюках на полуметровой высоты туфлях-платформах, то мужики с испитыми лицами, то дети с торчащими изо рта палочками чупа-чупс. Тепленькая ручка в ладони Марины шевельнулась.  – Хочешь конфетку?..  Серьезные глаза и важный кивок, будто милостыню подает. А сама-то! На пожелтевшем фото двухлетняя крошка вся в слезах до колен. Иные не успели родиться – уже хохочут надо всем, а она зарыдала. Бедные люди, бедная Россия, бедная-бедная я!..  Марина потом думала, почему Алешка не только не испугался, а вообще внимания не обратил на эту инвалидную коляску возле магазина и на то, что в ней...

Конфетку на палочке почти сразу уронил в осеннюю грязь, но зато милостиво взял буханку хлеба, откусил белейшими зубами с уголка, слава Богу, доволен! И тут коляска... Марина-то не сразу поняла, ну, лежит телогрейка, из нее торчат четыре грубо зашитые, озябшие и покрасневшие культи. Головы не было напрочь...  – Пошли скорей, Лешенька, там какая-то ярмарка!    Ямака? Посли!..  И тут из-под ворота телогрейки высвободилась голова, серое лицо без возраста, сонные глаза. Вдруг, дескать, кто-то еще не видел, пожалеет, подаст рубль...

– Что, испугались? – продавщицы на ярмарке умирали от скуки, их промтовары никому не были нужны...  – Кто это? Как?..  – А зимой пьяным свалился в овраг... всю ночь в снегу... утром нашли... случайно... доктор у нас хороший, спас... побирается вот, а денег ни у кого нет, безработица, у бабки живет, она его – к магазину на весь день...

Тучи сгустились, но потеплело, и они пошли к самому красивому здесь дому, высокому, белому, окруженному уютными скамейками с разложенными на них, как на выставке, разноцветными кленовыми листьями. Внук уже не твердил: к Шуе, к Шуе. Оказалось – больница, за большими окнами мелькали белые халаты, «умеющие спасать».  А интересно, доктор тот подает милостыню своему пациенту?.. Вокруг было так красиво и печально, но Алешка выбросил желто-красный лист, который дала ему Марина. Не романтик! Директор фабрики, президент фирмы... Куда ж денутся ее гены? Будут спать до других времен?

– Дедушка Гриша, - спокойно сказал ребенок.   – Где?..  Далеко впереди шагал высокий старик в островной униформе: куртка, сапоги, все выцветше-черное, не оборачивающаяся спина.  – Как ты узнал?!.  Малыш не обратил внимания на восхощение.  – Идите, идите домой, - неласково проворчал прадед... Зато шурина кошка, которую, правда, Шура на порог не пускала, кинулась к ним с радостным мяуканьем, аккуратно вытащила из алешкиных рук кусочек хлеба и съела. Обалдевшая Марина, чтоб поверить своим глазам, снова и снова отламывала Алешке хлеб. Он почувствовал себя кормильцем, смеялся, на звук этого колокольчика вышла Шура, разгневалась, что они кошку кормят, лучше б цыплятам!.. А потом он тянул к Марине руки, сжимал и разжимал ладони жестом «ко мне! спасай!» и ревел, зажатый могучей шуриной рукой, другая рука держала возле орущего рта ложку с борщом. Марина, чувствуя себя предательницей, ушла, не имела права на этого ребенка, которого не она сажает на горшок десять раз на дню, не она с боем капает ему лекарство от насморка в нос, не она дремлет по ночам, боясь его приспать, охраняя его сон.

– Мы нальем с тобой полную ванну, как море, и будем пускать кораблики.  – И палаходики?  – И даже самолетики!  – Принеси бабе Марине морковки, ты знаешь, где она выросла. – Шура подмигнула Марине, а сама срезала ей букет последних мелко-бордовых хризантем.

Через месяц Марина показала внуку эти две засохшие морковки, сбереженные в холодильнике:  – Помнишь?..  Равнодушно посмотрел, нос у него опять не дышал.  – Быстро сморкайся!..  Насупился, отвернулся, как чужой.  – Эх, там тебя такая девочка ждет! Анжела! Зачем ей сопливый мальчик! (Сама, небось, с набухшим от добра памперсом). Золотые волосики, голубые глаза, десять месцев от роду. Идем в гости!..

Он лежит в тесной марининой кухне на полу, упершись головой в холодильник, и отстукивает правой ножкой какой-то свой ритм. Руки под головой, улыбка, глаза без страха глядят с пола на громадных с его точки маму и бабушку, со зверскими лицами ругающих его. Не боится и не нисходит вообще до внимания к ним. Может, разгадывает загадку: почему мама и папа бывают только по отдельности? На плите прямо над ним закипает чайник. Марина, тесня внука, закрывает чайник своим телом, пока не вскипит.

Зять орал на него за вылитый на голову, слава Богу не горячий, чай, снимал мокрые одежки, а он стоял голый и стеснительно улыбался. А года в полтора его отшлепали за то, что в каком-то застолье он взял полную бутылку и – силач! – размахнувшись, треснул по тарелкам с закуской. От шлепка даже не скривился, а когда все всё забыли, пришел ладошкой вытирать место, где были осколки. Агнец, а не ребенок! Прибежит, прошепчет «я тебя люблю» и убежит. А за его «бабочку» можно пойти на костер. Марина шла в неурочный час в его ясли, детей в группе было не больше десятка, всем давала по конфете в бумажке, или они по очереди кусали от огромного яблока. Воспитательница неуверенно протестовала.

Марина не удивлялась уже ничему. Утром звонит дочке выпросить внука на вечер погулять, а там чужой мужской голос и баритон зятя, и смех подружки Оксаны, и Алешкино курлыканье – все на свете. Родители должны быть удобрением для своих детей и больше ничем. Как же! Вспомнила, что и они с мужем так жили, а ребенок рос сам по себе, страдал скорее, когда шума не было.

После того, как внука увезли, на древе ее жизни не осталось ни листочка. В самой малой посудинке – крышке от бутылки – стоял Алешкин букет с привокзальной клумбы: пять голубых микроскопических цветочков. Люди сновали мимо, как муравьи, но только те, на руках у которых или рядом были дети, воспринимались как настоящие. Мать, не выпуская руку дочери, вытирала своей-ее рукой пот со лба, отец вел беспокойного малыша, тот все время убегал, потом догонял отца и вкладывал свою руку в отцовскую, сохранявшую одну и ту же обнимающую форму. В троллейбусе Марина удивила мальчишку, сказав:  – Подвинь ножку, тесно!  – Ножка у девочки, - застеснялся тот.  «Дети сделали обереги из глины и послали солдатам в Чечню», - сообщал женский голос по радио...

На перроне радостно недоумевающий Алешка переводил глаза с одного родного лица на другое: две бабушки, дед, прабабушка, мама и папа, никогда он не видел всех вместе (!) грустно улыбающихся, что-то дарящих, охотно носящих на руках! Он ошалел. А тут еще, гуляя с «бабочкой» Мариной по перрону, в лужах которого отражались поезда, он столкнулся с невообразимым существом в сиреневом комбинезоне и встал как вкопанный напротив так же внезапно замершего существа.  – Дай девочке руку, поздоровайся, - сказала Марина. Младенец Адам медленно, как во сне, протянул руку младенческой Еве, цепь замкнулась. Евины молочные зубки сверкали, голубые глазищи испускали в неимоверном количестве ласку и тепло, он стоял тихий, умный, настойчивый по-мужски, влюбленный, но твердый. Вокруг кликали свое поезда, лязгая встречами и разлуками, блестели рельсы, перемещались огни и отражения в мокром асфальте, вагоны ждали с открытыми дверями, люди заносили вещи, прощались, смеялись и плакали. Остро и свежо пахло новой жизнью, до грусти похожей на старую.  – Настя! Настя!.. Ева вытащила руку из алешкиной, последний раз щедро обдала лаской взора, и они на какое-то время осиротели, глядя Еве вслед.

Какая-то глупая мысль одолевает Марину: встретить бы сейчас эту Настю, угостить, приласкать, показать фотокарточки Алешки, присланные недавно издалека. Ему уже четыре, ей три с половиной... Наверно, она пахнет так же чудесно, как Алешка, когда его незаметно целуешь.

Шла утром насупленным бульдогом, сирота в душе. И вдруг:  – Здрасьте! – крикнул ей незнакомый малыш из песочницы, подняв к ней розовое лицо и пластмассовую лопатку.

Так что было еще чему улыбаться, спеша по делам в серенький денек по улице. Словно по каким-то детским проводам Алешка передал ей свой привет. А она тут же ответила ему: «Ты не помнишь? Тебе года два было... мы с твоим папой вели тебя за обе ручки к троллейбусной остановке, спешили под черными тучами. Гремел гром, молнии бежали по проводам, мы изо всех сил волокли тебя, чтоб успеть до ливня, не промокнуть. Твои ноги не успевали, и ты, смеясь, повисал между нами, раскачиваясь, как на качелях. И все время счастливо поглядывал на нас, крепко держащих тебя. Думал, наверно: и чего они боятся? Все гремит, сверкает, качается и несется, на какой праздник я попал?!  

 

2002

                           ****************

 

 

 

 

 

 

                   

СОДЕРЖАНИЕ:

 

1.     Валя

2.     Игорь

3.     Анна

4.     Нора

5.     Блондинка у пианино

6.     Мой Сахалин

7.     Бухта Витязь

8.     Записки совы

9.     Подруги детства

10.   Сестра

11.  Неотложная хирургия

12.  Ау!

 

 

 

Литературно-художественное издание

 

 

 НЕСЕКРЕТНАЯ ЖИЗНЬ

 

Алёшина Тамара Филипповна

 

    Книга печатается в авторской редакции.

      Художественное оформление автора.

        Тираж 500 экз.

 

            Издательство «Роза ветров»

        Владивосток

Hosted by uCoz