Тамара Алешина                                                                                Рассказы

 

 

 

ЖИЗНЬ УДАЛАСЬ!

 

Закат, ледок на асфальте, камушки под ногой, голоса – ничто все это! И вдруг кажется грозным, огромным ЧЕМ-ТО, страшным... Где там песенка чудная, кажется, предпоследняя на кассете? Вот! «Расплескался я чайком вокруг бокала...» Вот чего бы достичь – стирания граней между людьми, вещами, животными, явлениями. Создать полный хаос, а потом из него – свой мир! «Я пришлю себя тебе в сереньком конверте и прижмусь к рукам твоим, к тебе...» Хорошо все-таки, что замужем побывала, а то бы думала об этом Бог весть что! Как там на молодежной выставке: «Я свой материнский долг выполнила» – небольшое полотно, портрет грустной и некрасивой бабы на фоне окна. Скоро нарисуют все мои картины без меня... Зато долг я тоже выполнила. Жаль, что дети быстро вырастают. Недавно приснился ужас – что я больше не рожу. Ко всем ужасам постепенно привыкаешь. Как я ужаснулась, увидев году в 1994-ом солидного мужчину, подбиравшего окурки на остановке. Кто входил в автобус, выбрасывали, а он подбирал, не пропуская ни одного. Потом уже привыкла, что бомжи дежурят у мусорных контейнеров, что солдаты, дети и старухи просят на хлеб, что колбасы я покупаю по двести грамм, что на китайском базаре пусто,толкучкой его уже не назовешь. Четыре пары колготок – вот все мои промтовары за прошлый год. А недавно еще два ужаса свалились на меня. Забежала на работу к подруге, а они всей своей организацией ищут спонсора для полуторагодовалого мальчика. У него рак, а от химиотерапии его рвет. Таблетки от рвоты дорогие, а у матери-одиночки он не единственный ребенок. Спонсора нашли! И наконец, ужас под названием «лицо его жены».

- Татьяна! Ты на выставку идешь?

- Конечно! Иди, Паша, я догоню...

Сегодня Паша аккуратненький, значит, ночевал дома. Иногда мать не пускает его. Она сто раз спрашивает из-за закрытой на четыре замка двери: кто там? Паша показывает в дверной глазок свой фас и профиль, божится, что это он, ее сын, устал на работе и очень хочет домой. Мать спрашивает, а он без ножа, без топора, не сговорился с соседями убить ее ночью? Паша стыдит ее, прижав губы к замочной скважине, клянется в невиновности и через час иногда попадает домой. По ночам мать стоит над Пашей, низко наклонясь. Паша во сне задевает ее рукой и пугается, после этого уже не спит. А на работе пританцовывает посреди мастерской и поет частушки. Блажит. Смотреть неловко и смешно. Его высокий рост, сутулость, длинные руки и ноги, желтое лицо язвенника с торчащими параллельно земле черными усами. Его вечно молящие о пощаде карие глаза и рваный тенор. Его опереточно яркая одежда. И то, что никогда не был женат. Гений, одним словом. Мог бы заменить всех нас четырех художников телевидения. При Горбачеве (ох, и времечко было!) он сказал нашему директору: «Я вас по стенке размажу, если вы не достанете нам материал! Привыкли болтовней отделываться!» И директор стерпел! Потому что Паша – это святой нашей студии, нашей Мастерской. Когда он ночует на работе, то спит на огромном столе шефа. Ноги, бесссознательно дергаясь на писк, отгоняют мышей. Двух он поймал и поселил в пустой аквариум, понастроив для них миниатюрных лесенок и чердаков. Потом, правда, от аквариума мышами стало пахнуть, как от свинофермы, но Паша тут не при чем. Может, некоторым надо открывать, что одно существо может жить только для другого существа. А Паша родился с этим. Будь этим существом хоть мышка, хоть мама, хоть выпившая и заснувшая на диване в мастерской тетка лет сорока, которой надо подтереть слюни. Сама видела. Открытие выставки – это наши светские увеселения, художнические тусовки. «Это же выставка людей!» – сказал мой ребенок, однажды пришедший со мной. Притом, он-то видел только внешнее, для глаз, а я – всё. Вон тот, старый, знаменитый, вылезший на картинах о людях труда. Главной деталью всегда у него были рыбацкие сапоги сорок шестого размера. И этот, чуть помоложе, с косой до пояса, такой же, как тот, но теперь фотографирующий масляными красками виды города. А вот этот старикашка – простой русский гений, хотя моя подружка называет его бледной тенью Марка Шагала. А вот добрый, мудрый еврей, а вот русский националист, а вот восставшая из пепла, полузабытая. Вообще железных старух везде много. Одни в кедах и штормовках, другие в светских нарядах, третьи в лохмотьях, но лица странно похожие, особенно глаза. А вот и модная искусствоведка в низкой шляпе с полями, на которых могли бы пастись зайцы. Претенциозная, неестественная, но умная! Всем, например, стыдно смотреть на огромные, дико-бессмысленные полотна богатого авангардиста, а она полчаса болтает, и слушать интересно, и все благодушествуют: «Бог с ним! Пусть...» Потом, правда, заглядывает зубр-акварелист, присматривается, скрипя зубами, и с матом хлопает дверью. А здесь поразила иностранка с подбитым глазом, запудренным слегка. Маленькая, жалкая, шпарящая по-английски возле картин. Возле нее нарядная теледама и радиодама – словно стертая ластиком до призрака. И зачем я родилась женщиной в мире, где и так одни женщины? Яду мне, яду! Интересно, а он, мой тихий красавец, читал «Мастера и Маргариту»? И еще – это у него хобби такое: завлекать баб, которые ему, в общем-то, не нужны. А как он относится к лицу своей жены, ведь видеть такое без конца – это испытание! Неужели он мне до конца? «И сказала Дева плотнику Фэну, что каждой любви назначен срок, что побег и измена только пена, если срок любви не истек. Но ни слезы твои, ни вскрытые вены, ни слова твои, ни твои дела... Так сказала Дева плотнику Фэну. И ушла».

- О, привет, Оля!

Моя неблизкая, но подружка. Вот она, за двадцать лет горевшая в двадцати кострах, смугла и черноволоса, беззащитна и несокрушима, с изящными чертами лица и руками грузчика. А сердце – трепетный живой лепесток, почти жестяной уже на бодрящем ветерке приближающейся осени. По тщательности одежды, обуви, косметики ясно, что Ольга каждую минуту готова во всеоружии встретить свою судьбу. А я, грешная, давно думаю, что ее судьба – ее картины, больше ничего. И когда ни с того, ни с сего в какие-то плакальные дни я рыдаю о мире, то люди-работоголики (от слова «робот») своим светлым примером не утешают меня. Она была когда-то давно замужем целый год. Больше всего ее обижало то, что он разговаривал громко, как с кассиршей. Доверительности не было, разыгрывал сцены жизни для каких-то невидимых зрителей. А еще один, оглядев ее гостинку-мастерскую с узким диваном, спросил, а где она варит борщ. И ушел после ответа: «Да я его не варю!» Потом Ольге дали отдельную мастерскую, как члену Союза художников. Интересно, думает ли Ольга в некоторые минуты, куда бы ей сходить помолиться, в какую страну – туда, где живет богиня женского счастья? Так не везло в любви, словно Бог хотел вывести из нее какую-то особую породу женщин. Скорее всего, она уже выведена.

Живопись была отдушиной для ненужных сил, не реализованных больше ни в чем. Только эти тучи, этот ветер, весенние сумерки, этот вид моря сверху, вид зажигающихся окон – твои. Художнику – только виды. Голые, но уже живые деревья вдоль дороги постепенно сливаются с черными столбами, домами, заборами, размазываясь в пятна, превращаясь в лохматых чудовищ на фоне облачного неба и исчезая на фоне темной улицы. Одинокий домик вдалеке качает головой – это у растущего в его дворе тополя волосы-ветки ветром относит в сторону, а домик в раздумье, не сорваться ли вместе с этим ветром и зашагать по дороге в весеннюю ночь.

А мы возвращаемся в мастерскую. Людка-реквизитор уже закуску приготовила, Пашина партнерша по дурачеству. Если они в мастерской одновременно, то начинается маленький сумасшедший дом. Женщина неясных лет («наш рассвет уже на закате» – ее слова), длинноносая («нос в нужный момент на бигуди накручиваю»), с пронзительно живыми глазками нечистой силы. Всегда жующая, но вечно тощая, ввинчивается в спадающие колготки. А в общем, чудесное, неунывающее существо. В реквизиторской пыль, блеск, лохмотья нищеты и истинная мишура богатства, и все времена свалены в кучу. Там я когда-то нашла заявку шутника-режиссера. Он хотел: саркофаг из сикомора, сундук племени киоко, кровать в виде животного, раннесредневековую кровать, еврейский алтарь, индийское церемониальное кресло, позднеготическое кресло и т.д.. Такие заявки она и не читает, не читает вообще ничего, но это не мешает ей знать почти все. Муж-шофер рядом с Людкой бесцветен, почти невидим. И этот невидимка регулярно ставил ей синяки в пол-лица, не давая ни рубля взамен. И Людка с дочкой ушли от него. Синяков уже не было, но и Людки тоже. Ходила унылая старуха, в новом качестве ни себе, ни людям ненужная. Может, и ожила бы, но жизнь, как всегда, не дала времени. Жить было негде, и Людка вернулась к синякам и неиссякаемому остроумию.

Я тоже тогда еще была замужем, у Ольги был то прилетающий, то улетающий летчик, у нашего мальчика-мажора, который на работе только курил в обществе своих то ли крутых, то ли просто темных друзей, еще не открылся удивительный талант. Еще бывший, советский, шеф заходил, и я (после рюмочки, конечно) рассматривала его ладони. Его руки – универсальные инструменты, близко увидишь – страшно становится. Кажется, в огонь их положи – ничего с ними не будет. Благодаря им да еще лисьей хитрости, у него во все времена были и есть машины, дачи, дети, внуки. И еще – вокруг него поле, а в этом поле – как среди змей – после общения стало правилом сбрасывать с себя парочку гадов. Он, например, был уверен, что именно Людка не дает жениться Паше. «Да она у всех на коленях сидит!» – Отодвигаюсь я от шефа. Есть же люди, с которыми не сходится ни одна клеточка моего существа. «Культура – это терпимость», – укоряет меня образ академика Лихачева. «Ну, тогда наливайте! Где ваше вино из дачных плодов?»

Впрочем, это было давно, когда шеф в тысячный раз писал на красном «Наша цель – коммунизм». С тех пор «под увертюру Кали-юги нас развели крутые тропы не в доходяги, так в ворюги, не в алкаши, так в мизантропы». Паша просветил, что Кари-юга это дьявольщина.

Народ шел с работы, а мы, наоборот, туда. Импозантный, в длинном плаще защитного цвета, с длинными волосами сзади и длинной бородой спереди, с горящими вдохновением глазами и ярким молодым ртом присоединялся к нашей компании, растянувшейся по улице, Славик М.. Обошел всех с поцелуями и рукопожатиями, мне только кивнул. Чувствует мою иронию. Десять лет, которые я его знаю, он все ищет истину в творчестве и вине, расстается со всем, что этому мешает: с женой, с сыном, с работой, с любовницами. Участвует в выставках, рисует в журналах и газетах, всем доволен, всегда смеется. И я без слезы воспринимаю этот его истертый романтический плащ в двадцатиградусные морозы, этот хитон Христа на все сезоны, как нечто маскирующее. Славик М. работал в Мастерской еще тогда, когда телепередачи были нецветными и оформлялись, как в театре, настоящим реквизитом. Даже реквизиторское

ружье у Славика однажды выстрелило в пол, оставив в нем дыру. Еще не вышли из Мастерской какой-то Саша, теперь главный архитектор чего-то, некий Сережа, теперь называющий себя помощником мэра по дизайну, и главный акварелист города заходил в свою колыбель выпить чаю. Еще не убили какого-то Щербу, приведшего с вокзала незнакомого парня посмотреть картины. Самодеятельный художник, у которого отобрали в кафе «Юность» получку, он стал возникать, его уронили на пол, и он умер. Его рисунки показали мне потом, и я взяла несколько на память. В общем, еще цыплята не стали ястребами, мечтатели не спились, студенты подрабатывали, а шаровики крутились. И Паша еще делал попытки жениться. А шеф – развестись. И еще пела для них Пугачева: «Жил-был художник один... Миллион, миллион, миллион алых роз...» Эпоха становилась все вульгарней, очереди за колбасой достигали двух часов, на запись Валерия Леонтьева в небольшую студию пролезли все студийцы, их родственники и знакомые, еще удивлявшиеся, что мужик поет в женских колготках. Мастерская после шести ломилась от талантливых, курящих и пьющих. «Ну ты, баядерка! – Распекал начальник. – Ну, пили, ладно, а пели-то зачем?!»

 А я не пела и почти не пила. «И мы краснеем от стыда за необходимость поведать вам об этом». Зато без конца влюблялась и училась у всех подряд. Титры и субтитры – тысячами, заставки – перед передачами, перебивки – картинки на тему передач, транспаранты, лозунги, объявления, пригласительные билеты – вагонами, буквы, то есть Буквы в метр высотой или в два миллиметра, из всех видов материи, коллажи, аппликации, отливки их гипса, макраме и гобелены, флористика, инсталляции, резьба по дереву и пенопласту. Я старалась, как черепаха, которая лезет на дерево. «Доползает она до макушки, падает на землю, снова карабкается наверх, опять срывается, уже еле жива... С дерева на это смотрят две птички. Наконец, мама-птичка говорит папе-птичке: – Ладно, хрен с ней, усыновляем!» Все же научили меня «творить из пустоты ненужные шедевры». Светлое небо из тюля, Тартар из черного бархата, картонные горы, пластиковые реки и моря, миражи из света и тени, Рай из цветной бумаги. Ну а вечный свет – Эфир – это мы сами. Стоит включить телевизор пораньше – и вот они, мы, в телестудии, с красками, кистями, гвоздями и молотком. И хоть одному, спешащему с работы домой, покажется, что звезды к вечернему небу прибивал он.

Мы шли вверх по мерцающей огнями и отражениями веснней улице. Впереди художники, много сзади – художницы, любовно глядящие на «своих» мужчин. То и дело кто-то присоединялся, и к Мастерской подошли уже небольшой толпой, выделяющейся среди народа, который устало трусил с работы по домам, вдохновенными лицами и бесшабашными повадками. «Паша! Купи двести грамм риса кашу ребенку сварить», – это Галка-режиссерша. И Пашенька отвалил в магазин. Да-да, он нас всех поит и кормит, и нам не стыдно. И будет кормить до смерти. «Есть люди, которые нас кормят», – сказала Нонна Мордюкова о Шукшине. Это только кажется, что Пашина еда не такая!

- Если украду, то что-то в себе потеряю. И если обману. – Это Славик.

- Какое может быть равенство? Мужская жизнь – это комедия, а женская – трагедия. – Это Вика, мать-одиночка.

- Святой Денис, когда ему отрубили голову, взял ее в руки и прошел восемь верст! – Это я, но к чему? Просто это я о чем-то своем, вино ударило в голову, закуски мало. А, это в ответ на чье-то «чем бы дитя не тешилось, лишь бы не вешалось».

- Наши дети тру-у-дные! Но дома пока ночуют.- У нас нет условий для семейной жизни!

- Я с вами согласна, Гена, но ведь так человечество вымрет.

- И пусть вымрет!

- Так если бы плохие вымирали, а то ведь хорошие вымрут, а плохие останутся!

 - Гармонист у нас такой, как цветочек аленький. Сам большой, гармонь большая, а ... маленький. – Это Людка. Прицепила реквизиторскую косу спереди к юбке и отплясывает на столе в обнимку с Пашей.

- Счастливая ты, Людка!

- В счастье купаюсь, надо спасательный круг купить, а то утону!

Куда это уставилась разодетая в пух и прах стареющая красавица Эля? На новенького оператора! Сколько поколений самых привлекательных смесей создали этого юношу-мальчика-мужчину! Он похож на древнего грека, в которых было еще много светлой краски, но высок, как викинг, и строен, изящен, как испанец или иудей. Он одновременно смугл и светел, юн и мужествен, робок и небрежен в движениях. Его как бы нарисовали и вылепили в своих мечтах миллионы женщин. Его невозможно представить «голубым» или просто порочным, его мужественность врожденна, как синева моря, как прозрачность воздуха, как зелень травы, как крылья птицы. Уж на что я не люблю сопливых мальчишек, но тут оторопела. Сквозь его двадцатилетие просвечивали века. Смотреть на истинную красоту – счастье, и ничего от нее не надо, только видеть.

Тут главреж подпрыгнул и совершил в полете сложное па – это он сказал что-то. Уж если у обычных людей – только одна треть общения словами, а две трети – позы, взгляды, жесты, то наш и без слов все скажет, артист! Наш шеф поймал главрежа за лацканы шикарного пиджака и зашипел ему в лицо: «Пойдем, сравнишь мой эскиз с тем, что сотворили из него постановщики!» Так и воюют тридцать лет – авангардист главреж и наш закоренелый, сложившийся в пятидесятые, шеф. «Наливайте, наливайте!» – Это наш мальчик-мажор, спивается. До обеда на лавке, после обеда под лавкой. Он не рисует, не читает, не рассказывает ничего, у него в ушах наушники, с ним всегда трое-четверо его друзей. Да еще жена забегает и – модные наряды, клоунская расцветка лица – бабочкой порхает вокруг своего инопланетянина. Но уже догадывается, что ее ждет, длинненький носик смотрит вниз. Наш шеф боится всей этой гоп-компании, слишком много у него нажито, а рэкет не дремлет. Всевышний любит равновесие, собирает антиподы в одном месте, так что вот она – Тонька – рисовальная машина, «девочка на шаре». Я была в ужасе от ее фразы: «Тогда она принесла его письма его жене. Молодец!» Потом я хохотала от ее вопросов: «Кто такой Лизочек? Который так уж мал. Что за розовый конь?» В тридцать шесть она наконец вышла замуж и родила вторую серию себя. Все незрелое в ней вызрело, случайное отпало, и окружающим предстал уникум, редкое по цепкости существо, которое и в будущие века понесет свое. Она не пьет, не курит и вся состоит из здравого смысла. Все эти недостатки искупаются готовностью трудолюбиво осуществлять гениальные и бредовые замыслы других.

- Девочки, у меня чаек свежий. Кому? Всем? – Это Пашенька, поклонился, как клоун, усы вразлет, ручищами театрально-преувеличенно изобразил жест приглашения. Так и стоит он возле накрытого на свою получку стола пять лет, десять, пятнадцать... Уже советская власть кончилась, черно-белые передачи отошли в область режиссерских изысков, в шикарных интерьерах в студии то Жириновский кричит, то Явлинский шепчет, то Лебедь, то еще кто-нибудь залетит по дороге в Японию. В студии половину гениев сократили. Реквизитор Людка если и пляшет еще, то на строительных лесах, ушла в маляры. Пашенька похоронил 83-летнюю маму и выбросил собственноручно сделанный для нее стул с дыркой над горшком. Ольга моя оформляет мистические сеансы экстрасенса с именем «Илия». У шефа, который изредка заходит, угнали машину. Славик М. забрал сына у бывшей жены и живет отцом-одиночкой в сарае-мастерской, куда ходит полгорода. Рассказывали, что у него в углу висит большая паутина дивной красоты, трогать ее запрещено. Мажор таки не спился, родил дочь и уйму странных картин. Многие сошлись во мнении, что у них темная аура, но мажор в постоянном поиске, может, еще удивит мир. А вот главреж уже удивляет весь город. Представьте: на экране стареющий фат с лицом неласкового Дон Жуана снимает желтый замшевый пиджак, гастук-бабочку, рубашку, брюки, майку, носки и ботинки и босиком, в одних плавках делает репортаж с запруженной людьми торговой улицы. А с неба падает снежок. Или заканчивается репортаж кадром со стаканом водки, накрытым ломтем черного хлеба, и этот кадр стоит, стоит, стоит. Или полчаса показывает одну кошку под разным освещением и ракурсом, и это уже не кошка, а черт знает что. И в Мастерской опять вечерний бэмс. И не то, чтобы мы – непросыхающие от вина городские животные. Отнюдь! Просто «воленс-ноленс», то есть «хочешь-не хочешь». Тем более сейчас, когда Россия разделилась на крутых и всмятку, мы с нашей зарплатой даже жиже. Религиозный вопрос вылез: оказалось, Эдик-оператор – мусульманин, а наш Паша – авестиец, что-то вроде буддиста. Говорит: «Почему-то мусульманам достаточно одной книги – Корана, но недостаточно одной жены». С рюмкой пришли к консенсусу, что жен и книг пусть будет много. Эдик – ходячий сборник анекдотов – рассказывает: «Приходит женщина и говорит: у меня восемь детей, а муж меня не любит. Представляете, отвечает психолог, сколько бы у вас было детей, если б он вас любил!» Тут Вика, мать-одиночка, зарыдала. Оказалось, так смеется. Юрик полез ее целовать, она уклонилась, он упал. Пора было сваливать. «Нас объединять нельзя, – сказал кто-то русский, – как сядем, нам ведра мало». Наркотики, вино, сигареты – это человек борется со своей тупостью, бесчувственностью, автоматизмом. Смотришь – человек, а присмотришься – тень. И вся жизнь – один нескончаемый рабочий день, он же иногда кажется бредом. А бред – это такая среда с видимым, еле видимым и кажущимся.В общем, Бог с ней, с реальностью, не потерять бы иллюзии. Потому что то, что мы знаем, – ограниченно, а чего не знаем, – бесконечно. Я с трудом воспринимала этого человека как реального, таких не бывает! А он был. Он был так хорош для фона, на котором шла окаянная жизнь. Мне кажется, именно любовь родила разум. Любовь – это осознание жизни. Осознание жизни важнее самой жизни. «Человек может зажечься только от человека» – я с этим согласна. Видела его редко, раз в неделю, а то и в месяц. Мне этой крошки хватало, чтобы питаться. Крошечного воспоминания, которое было больше всего мира: взгляд, улыбка или сосредоточенность, торопливая походка или тяжелая поступь. Он не мой, ну что ж. Все равно ни о чем не скажешь на свете, что это твое. И все равно я рвала жилы, то есть рыдала ночью, спала мало, рваным, диким сном, утром вспоминала, что приснилось, разгадывала, что это значит? Упорно делала зарядку, злобно глядя на себя в зеркало, ища в себе что-нибудь привлекательное. Аппетита не было. Одежду выбирала по полчаса. На работе или насупленно молчала или впадала в состояние роковой кокетки. Бегала в обед возле столовой: вдруг он! С завистью смотрела, как на черной лестнице, месте перекура, двое целовались, отведя в стороны руки с дымящими сигаретами. И догадалась, что лучшие, любимые спрятаны в глубине квартир, их стерегут пуще золота, им внушили, что они – муж и отец и больше никто. Иногда они пролетают, как болиды... А те, кому они не достались, следят, раскрыв рот, их полет.

- Татьяна, хочешь муховочки? – Это Паша. Сам почти не пьет, но грустным бабами подливает. У Паши сегодня день рождения, полная мастерская авестийцев. Не секта, нет, думаю, просто общество одиноких, хотя некоторые – всем семейством, с детьми. Чего-то им не хватало, все надоело, а тут – ба! – таинственная религия, учения в самиздатовских рукописях, праздники в лесу, прыжки через костер, хороводы в белых нарядах, посвящения, отлучения, ползарплаты в месяц на лекции адептов. Но главное – мы вместе! Если в стадо не позвали, не важно, что они там делают – водку пьют, купаются, шашлыки жарят, то ты уже изгой. Родился без стадного чувства – счастливым не будешь и друзей не найдешь. Люди без клана сразу чувствуются: лицо, глаза. С ними никто не считается. «Бог – вожак», – по академику Амосову. А ведь какое у тебя выражение лица, такая и жизнь. Жизнь – это отражение твоего лица. Вот какое изношенное донельзя было лицо у нашего главрежа, в темном коридоре оторопь брала, и с такой оторопью вся студия стояла у его гроба. Умер так быстро и легко, словно вышел в соседнюю комнату. Всем бы так, но не все же режиссеры! А художник после смерти переселяется в мир своих картин, и это справедливо.

Однажды, спеша с работы вечером домой, я увидела его, словно ждущего кого-то. Я поравнялась с ним и независимо прошла мимо. И тут услышала его шаги рядом. Я потеряла сознание, но ускорила шаг. Всю дорогу до дома у меня горели щеки и было тошно. Воображаемый мир сделал попытку стать реальностью! Это было равносильно тому, как если бы плоды фантазии Босха сошли с его полотен. Было страшно, хотелось перекреститься. «Наказание фальшивомонетчика – большие деньги», – неужели это про меня? И мечты о нем – это фальшь? И никогда после растаявшего неизвестно где мужа мне не обнять другого мужчину? Одноразовая любовь – пакетик чая, больше он ничего дать не может. Оказывается, вот чему я сопротивляюсь. Лучше уж ничего... Тут вдруг вспомнилась мне наша Тонька, оплот разума и мой антипод. «Хороша любовь до постели», – сказала она, но моими губами, и я ужаснулась. «Какое отношение он имеет к моей душе, что по его воле облака становятся дворцами, а лужи с отражениями – космосом? – Продолжала она или я, не разберешь. – И почему странный восторг при взгляде на него?.. Но он же не такой, каким я его вообразила! Не такой... А вдруг он стал бы таким со мной? Хоть на миг! Ха-ха!» «Роза вянет от мороза, ваша прелесть – никогда!» – Это Паша пританцовывает перед помрежкой Ирочкой, дурачится сорокалетний дядя. У Ирочки челка падает на глаза, начинаясь с затылка, а на семнадцатилетнем личике написано: «Чё хочу со своей жизнью, то и сделаю!» Расцвела, не знает еще, что Паша никогда не женится, просто отдыхает от полунаписанного плаката на завтрашний телемост. Авестийцы его ушли, а вся Мастерская еще тут, за столом. По телевизору какой-то кандидат обещает каждой бабе по непьющему мужу, а на тюрьме повесил свой портрет и лозунг: «Я пришел дать вам волю!» Телемосты пошли косяками. Двухметровый стол занят, Паша спит на поролоне под роялем в студии. На столе же новый шеф положил оргстекло, а под ним – фотографии всех его детей от разных жен. Новый шеф у нас красавец и трудяга, редкое сочетание. С ним Паша вздохнул так глубоко, что иногда уходит на неделю в поход, или с «моржами» на заплывы, или просто сидит рисует иллюстрации к поэтическим книжонкам, подрабатывает, чтобы нас кормить. Новый шеф выделил Мажору кусок Мастерской, Мажор у нас первый безработный, его выгнал еще первый шеф.

- Паша, а может, это я нарисовала картину «Рынок в порту», а не Эммануил де Витте? В прошлой жизни. Уж больно все там родное. Что может сказать авестология?

- Гм-гм...

- Ну ладно, тогда погадай на рунах.

- Тащи из мешка.

«Пусть между вами пляшет небесный ветер»...

-Мерси! Голое тело агрессивно до ужаса!

-Беззащитно!

-Нет, агрессивно своей беззащитностью.

-Моей соседке за шестьдесят, а нижние чакры еще работают. Ненормально!

-Это не просто так...

-Бог может много, но делает мало.

- Словом «Бог» закодировано поле защиты, вход в некую сферу влияния на судьбу.

-Манихейцы принимают и зло, и добро. Не различают.

-Это не просто так...

- Две художницы за шару у строителей отхватили бесплатно вагончики – домики на дачу. Им по 23! А ты что делал в свои 23? Мечтал?

-Выпьем за то, чтобы у нас все было, а нам ничего за это не было!

-Кто это насвинячил кетчупом?

- Рекламщица рассказала: ей пообещали хорошего мужика за рекламу, они свое бюро знакомств рекламируют.

-Моя жизнь – как худое ведро: все выльется, и опять пусто.

-Это не просто так...

-До свиданья, до свиданья! Счастливо поработать.

-Мущина, вы меня проводите?

-А меня не надо, а то муж увидит.

-Это не просто так...

- Славик, как ты надоел!

Весна – это мокрый ветер и огонь, мерцающий возле пустынной ночной дороги. К ночи все на улице становится двусмысленным. А от ночного дождя с ума могу сойти.

Ну, что мне, кажется, эти тучи в небе, этот стук капель по крышам, по листве, запах свежести? Ну, хорошо, и всё. А мне плакать хочется, что это есть на свете. Дождь делает все блестящим, все пронизано блеском, отражениями, все переходит друг в друга, сливается в симфонию, все струится. сверкает, переливается, живет новой диковинной жизнью. Может, хватит вариться в этом котле, в Мастерской? Уже человек двадцать на моих глазах пошли отсюда кто куда, некоторые в никуда. Была она кому передышкой на зиму, кому взлетной площадкой, Паше вот – домом родным, мне – университетами. Видели вы театральные декорации вблизи, при свете пасмурного дня? Это просто грубо размалеванные тряпки, в них нет ничего чудесного, они серее будней. А когда они попадут под юпитеры, и оранжевый, синий, зеленый свет коснется их – тогда они становятся прекраснее самых далеких миров, по которым плачет душа. Любовь – это тоже цветной свет. Он – мой наркотик, без которого уже не жить!

Они стояли у своей машины, грузили что-то громоздкое, потом он сел за руль, она с ним рядом. Мой трамвай встал у них на дороге, впереди была пробка, и я увидела ее лицо, лицо его жены. Такое лицо могло быть у табуретки, или у камня, или у робота-инопланетянина. Пусть бы тоска на нем была, или печаль, или забота, злость, гнев. Всё это жизнь! А на ее лице была абсолютная нежизнь, материализация безграничного человеконелюбия. Боже, как Ты можешь создавать такие лица? И не бежишь в ужасе от таких творений, не рыдаешь в отчаянии? Это было ведро ледяной воды мне на голову. Вспомнишь это лицо – и всё, нет ни мира, ни весны, ни счастья. На какой-то остановке я все же вышла из трамвая и по каким-то дорогам дошла до дома. Почему же именно у его жены такое лицо?

-Татьяна, быстро наверх, компьютерщик ждет.

-Да вот у меня заявка на заставку, я потом...

-Здрассьте! Все уже на занятиях.

-Ага... Сейчас...

Когда-то я владела каким-то еще другим измерением. При событиях своей жизни, даже не очень значительных, я чувствовала его запах, вкус и место в каком-то огромном пространстве. Наверно, атавизм какой-то, что-то звериное, но изумительное до обалдения... Как все хорошее – ушло. И вдруг опять запахло переменами, что-то поворачивалось, невидимые стены меняли углы, у неизбежности был привкус обреченности, духоты. Я влезла в какие-то тяжелые поля, глубинные течения, меня носило там, как букашку. Вдруг всплыла Ольга, говорила: «Хоть в подземный переход садись с протянутой рукой. За месяц купили одну картину! Вдруг заметила, что мы лет семь после советского шефа работаем на его картоне, его красками и кистями, словно он знал, что потом никто ничего не даст. Моя лучшая жизнь – это телевидение, вот эта огромная дверь-ворота, тяжелая, с надписью: «Тихо! Идет запись!» Холод студии размером с городскую площадь. Причудливые тени фонарей и софитов, искусственный цветной свет на всем, синий экран для «хромакея», позволяющий переносить диктора хоть на Луну. Занавеси, «маркизы», мишура телепередач, камеры, змеи проводов, титровые доски, лестницы, стулья, сцена со ступеньками, затоптанная «башмачка», свернутые ковры. Прощайте, миги жизни! Творчество, работа, пьянки, сборища, причастность, любовь. Я закрываю дверь с надписью: «Микрофон включен». Не для меня включен. Когда-то попались мне слова Кобо Абэ: «Смысл жизни – воображение», как я обрадовалась, что наконец-то нашелся человек, определивший смысл моей жизни! «Живопись – это фотография иррациональности», – добавил Дали, «на воображаемой дороге в несуществующие края», – закончил Гайто Газданов.

Бездушный компьютер потребовал воображение поменять на соображение. Кисточки и краски – на кнопки и цифры. Теплое общение – на одиночество виртуальности... Живешь как попало. Остается где-то в воздухе или в пыли рисунок гусеницы, доползшей до конца. Или рисунок журавлиного полета. Все пространство исчерчено линиями жизней. «И когда-то умершая птица пролетает сквозь наши тела».

Таясь, я сидела на работе до восьми вечера. Когда-то старалась смыться до пяти. Я выбрасывала «мусор», освобождала от себя пространство Мастерской. Картинки, фотографии, альбомы. Мне больше не нужно. Не трогает эта влюбленная парочка, идущая по опавшим листьям, эта лошадь в тумане, девушки в венках из роз, загорелые, звероподобные мужчины, дамы на белых коровах. Всего полно в этих шикарных жизнях! И отрубленные головы выглядят не менее аппетитно, чем фрукты и мясо на серебряном подносе. Наверно, мои внуки, если они у меня будут, будут рисовать на компьютере не хуже.

Я брела домой по зарослям одинаковых домов. Весна, сумерки, горящие фонари, влажное небо в тучах, шумящая сирень. Весна добрая, каждой почкой и травинкой обещает счастье. И вдруг – ливень! Молодые цветочки весело подскакивали, гнулись и выпрямлялись от крупных капель. Гроздья светились нездешней чистотой на фоне наступающей ночи. Хотелось бежать на давно прошедшее свидание. Но сначала отыскать и съесть горький пятилепестковый цветочек, может, единственный на всем кусте сирени. «И покатился я, как то кольцо, туда, откуда уж возврата нету», – неслось из чьего-то окна. «Ты не заболела? – спросила меня вчера подруга. – На тебе лица нет!» Я и сама чувствую, что нет – ни лица, ни работы, ни Его. Теперь вместо его лица передо мной возникало лицо его жены, бездушно-пустое, без горя, без радости, без жизни. Разбитое. Паша сказал, что в двенадцатый и двадцать второй день луны обнажается ваша сущность. Наверно, был такой день. Человек знает, что ему лучше улыбнуться, прогнать угрюмость и заботы с лица, он станет красивей и, может, счастливей. Но он не хотел насиловать свою горестную душу, принуждать ее к уловкам и фальши. Он честно нес на виду все, что чувствовала его душа. А вдруг и у меня рядом с ним стало бы такое лицо?! Как там, в сборнике трагикомических случаев: «Браконьер Марино, подстреливший оленя, который стоял на скале над стрелком, был убит свалившейся на него тушей». Какой кошмар! Любимый прошел все стадии от Бога до обыкновенного человека, которого можно уже не узнать на улице. Где тут Всевышний? «Не губи меня, не губи, обмани меня, обмани», – подпеваю я попсе.

Перестройка перешла в неразбериху, хаос – любимое состояние русских. Только в хаосе возможно творчество, в рафинированном мире его с собаками не найдешь! Паша, когда я приходила на похороны нашего директора, которого Паша когда-то обещал размазать по стенке, а на похоронах нес впереди гроба его портрет, сказал, что слово «Россия» переводится с санскрита как «поле игры богов». На поле нашей телестудии игроки менялись и вверху, и внизу, и справа, и слева. «А чего переть на паровоз! – Затягиваясь из вычурной трубки душистым табаком, сказал мне Мажор. Теперь он был шефом. – Мафия командует политикой, экономикой, всем человечеством. Она хитрая, коварная, жестокая, но энергичная, сообразительная, жадная до жизни. Жизнью командуют те, кто жаден до жизни. Естественно!»

В принадлежащей теперь ему части Мастерской Мажор устроился с бесстрашным размахом нувориша: красные занавески, шкафы с альбомами, выставка собственных картин на всех стенах, низкие кресла, музыка, возле пепельницы несколько курительных трубок. Я, как гостья, пила кофе из крошечной чашки и пялилась на вешалку, сделанную из прибитых вместе с подошвами женских каблуков-шпилек. Мажор сидел маленький, худой, грустный, но самоуверенный. «Да, – сказала я, – деньги – разновидность крови, чьи это слова – не помню». Язык не повернулся выговорить, что они еще и не пахнут. Или уже...

Обшарпанность общей части Мастерской поразила. Картонные декорации не могли скрыть бедности и заброшенности. Предпоследний шеф с Пашей что-то клеили огромное, Викина очередь была сидеть за компьютером. Паша и в этом стал асом. У него все хорошо получается, не получилась только своя жизнь. Внешне он стал похож на гуру, красивого, седеющего.

- Последние дни Года тигра опасные, то есть зимой, в феврале, 26 градусов Водолея. А он родился 26 градусов Льва, это противостояние. А между двумя затмениями стал главным. Чувствуешь?

-Ага. А почему он вас всех ненавидит?

-Кому мы сделали зло, того и ненавидим.

-А сам он делает передачи?

- Ты что? Для этого у него мы! А его дело – бегать к начальству жаловаться, писать докладные, лишать нас премиальных.

-Ну, набей ему морду, ты же мужчина!

- Да-да, – Паша незаметно напряг мускулы под рубашкой. Даже бумажный кот, оставшийся от Тони, засмеялся и покрутил пальцем у виска. Паша собрал на стол чай с пряниками, новая верхушка ввела сухой закон, как когда-то последние коммунисты, не чокаться же с компьютерами!

- Если в третий лунный день постричься – жизнь изменится, – сказал Паша, не глядя на мое грустное лицо.

- Наголо? – уточнила я. Но тут зазвонил телефон, Паша засобирался в роддом: дочка реквизиторши Людки родила сына. Может, прав был наш советский шеф? Я вспомнила эту дочку: как с раннесредневековой картины, лицо некрасивое, нелицеприятное и потому редкостное. А ведь выросла в атмосфере девиза: «Где достать недостающий рубль и кого послать за водкой». Так что зря я думала, что рано или поздно Паша уйдет с рюкзаком и не вернется, застряв где-нибудь между Водолеем и Весами. «На свете нет ничего лучше хорошего человека» типа Паши, усыновившего когда-то все человечество. Кругом развалины, дым или прах, камни, железо, трясина, провалы и облака, туман вокруг. Идешь себе по разломам Вселенной, ищешь, куда ногу поставить, чтобы не упасть, И находишь. Не падаешь. Идешь и идешь.

«Жизнь удалась!» – вижу такую картину с летящим уродом.

1999

        

Hosted by uCoz